— Встань, — приказал Готванюку фельдфебель. — С офицером говоришь…
— Пусть сидит, мой фельдфебель. Тебя, Готванюк, действительно нужно было закопать живьем. Ты струсил на фронте, потом…
— На фронте я не трусил, — почти прошептал Готванюк. — Там я не трусил. А попал в окружение…
— …Потом струсил, выдав место, где прячутся твои товарищи, такие же окруженцы, как ты.
— Но ведь вы же заставили меня. Вы же пытали-мучили меня, как Иисуса Христа!
— Как Иисуса Христа, пытали не тебя, а сержанта Крамарчука, который однажды спас тебе жизнь. Вот его действительно схватили раненым, долго пытали, а затем распяли, как Иисуса. Фельдфебель этому свидетель.
— Истинно так, — подтвердил Зебольд.
— Вот и получается, что, по сравнению с его муками, твои — это забава навозного червя. А в лесу ты снова струсил и сбежал. Но и сбежав, струсил еще раз и вместо того, чтобы пробиться к линии фронта, как это делают многие другие окруженцы, пытался спрятаться дома, как говорят у вас, у жены под юбкой. Вот здесь немецкий лейтенант, потерявший десять своих солдат, и настиг тебя. В войну трус не имеет права выживать, он должен гибнуть первым. Война — это и есть вселенское выявление и истребление трусов. Это избавление от них. А значит, и от подлецов, которые во все времена рождались именно из трусов.
— Ты должен благодарить господина оберштурмфюрера, — как всегда коверкая слова, проговорил фельдфебель, — это он спас тебя от расстрела. Он не мог запретить лейтенанту и его солдатам расстреливать твою семью. Но все же уговорил не трогать тебя.
— Неужели ты сам не понял этого, Готванюк? — вставил Штубер.
— Я уже ничего не понимаю, — пробормотал тот.
— Судьба оказалась милостивой к тебе. И если ты до сих пор не погиб — значит должен наконец набраться мужества. Лейтенант и его люди обошлись с твоей семьей по-зверски — это понятно. Да и старуху наказали. Но, видит Бог, я простил твой побег из леса и требовал не трогать тебя. Ну а семью… Что поделаешь, гибель семьи — это и есть плата за твою трусость.
— А ведь господин оберштурмфюрер и дальше печется о тебе, — снова заговорил фельдфебель. Он уже привык разыгрывать такие сценки. Штубер давал ему общие установки, а уж Зебольд сам высчитывал, когда удобнее ставить ту или иную реплику. — Как раз сегодня он добился, чтобы тебя назначили старостой села.
— Я понимаю, что это несколько неожиданно для тебя, Готванюк. Побег, расстрел родственников — и вдруг такое предложение! Но это реальная возможность снова стать уважаемым человеком. И на селе, и в целом районе.
— Вам-то какой смысл назначать меня старостой? — впервые за эти двое суток ожил Готванюк. Он уже слышал: в соседних селах успели назначить старост, и теперь они там большие начальники. — Я-то думал, вы меня специально оставили. Чтобы помучился пару дней. А потом туда же…
— Правильно вы считали, — вдруг перешел Штубер на «вы». — Логично. Любой другой армейский офицер так и поступил бы. Любой другой, но только не я. Потому что я верю в человеческую судьбу, стараюсь понять ее смысл, ее законы. Словом, это длинный разговор. Так вот, завтра вам официально предложат стать старостой. И вы согласитесь. Вас никто не сможет упрекнуть, что вы выслуживаетесь перед оккупантами, как это пишут в листовках о других старостах оставшиеся в тылу комиссары. Наоборот, вы пострадали. Может быть, больше, чем многие другие. Но, в отличие от многих других, поняли, что пострадали справедливо. И нашли в себе мужество искупить вину. Вы пошли на этот шаг сознательно, поддавшись идеям великого фюрера, веря в непобедимость немецкой армии, гуманность нового порядка. Как видите, я не скрываю, что у нас тоже имеется определенный интерес. Хотя, согласитесь, мы можем обойтись и без Готванюка, нас вполне устроит любой другой староста. Так что вы выигрываете значительно больше, ибо ваш выигрыш — жизнь, положение в обществе, уважение.
«Неужели они действительно не расстреляют меня?! — все еще не верил в свое спасение Готванюк. Ведь сначала ему показалось, что фашист просто решил поиздеваться над ним перед казнью. — Неужто я еще нужен им? Я, труп?»
— В селе мы организуем полицейский участок, — продолжал между тем Штубер. — Так что охрана у вас будет надежная. Дом вы, конечно, попытаетесь сменить. И мы могли бы помочь вам в этом. Но я советовал бы остаться в этих стенах. Могилы во дворе будут каждому напоминать о вашей личной тяжелой участи. Ничто так не вселяет доверие к человеку, как его трудная судьба и его мужество, благодаря которому он сумел преодолеть тяготы своей судьбы. — Вы хотите что-то добавить, мой фельдфебель? — Штубер умышленно не стал выяснять, согласен ли Готванюк.
— Вы забыли сказать, господин оберштурмфюрер, что, если он вздумает ломаться и откажется от поста старосты, ему предложат стать полицаем.
— О да, конечно! Но уже рядовым. А это собачья служба.
— Не стану я ни тем, ни другим, — неожиданно отрубил Готванюк, не поднимая головы.
— Тогда есть третий вариант, — вежливо заметил фельдфебель. — Последний. Тебя отправят в концлагерь. Куда-нибудь в Польшу или в Чехию. И там ты еще несколько лет будешь рабочей силой. Рабом. А потом тебя сожгут в газовой печи. Чтобы твоим пеплом удобрять поля. Вокруг лагерей обычно растет хорошая капуста.
— Но я думаю, что до этого дело не дойдет, — успокоил его Штубер. — Пойдем, мой фельдфебель. Не будем мешать господину Готванюку, господину старосте, наслаждаться своим одиночеством.
42
Громову и Казимиру повезло. Как только они вышли на дорогу, одна из проходящих машин остановилась, и сидевший в кабине рядом с водителем унтер-офицер предложил им подъехать. Он даже готов был уступить капитану свое место в кабине, но садиться туда Громов отказался.
Доставшийся им в попутчики раненый ефрейтор встретил их молчаливо. Он был ранен в шею, но, судя по всему, легко и уже выздоравливал.
— Село, названное унтер-офицером, находится рядом с тем, которое нужно нам? — вполголоса спросил Громов у Казимира.
— Да, в пяти километрах.
— Ехать туда минут тридцать-сорок?
— Чуть больше, господин капитан, — неожиданно вмешался в разговор раненый. — Около часа. Дорога здесь отвратительная.
— Скверная дорога — это точно, — согласился Андрей. — Но под Киевом, где сейчас сражаются наши войска, она не лучше.
— Разве наши уже дошли до Киева? — удивился раненый. — Я слышал, что бои идут только возле этого, как его… возле Житомира. Это уже недалеко от Киева, но все же…
Громов и Казимир переглянулись. Андрей специально запустил этот пробный шар, пытаясь выяснить, что ефрейтору известно об обстановке на фронте.
— А вы, господин унтер-офицер, наверное, из польских немцев, — вдруг обратился ефрейтор к Казимиру.
— Как и господин капитан. Только он раньше уехал из Польши. Намного раньше. Сейчас нашел меня. Спасибо ему, все-таки земляки. Мне будет легче.
«Вот и готова легенда, — подумал Громов. — Молодец, Казимир».
В одном месте машина притормозила и начала медленно съезжать с дороги.
— Что случилось? — выглянул из кузова Громов.
— Два дня назад здесь была взорвана машина, — ответил унтер-офицер. — Видите — огромная воронка. Говорят, появился какой-то террорист-одиночка, лейтенант Беркут.
— Беркут? Впервые слышу. Ну и что? Его до сих пор не вздернули?
— Это не так просто. Говорят, он очень агрессивный, храбрый и неплохо владеет немецким. Этим и опасен.
— Ничего, попадется. Ребята из гестапо и полевой жандармерии знают свое дело.
— Приготовьте оружие, господин капитан. Въезжаем в лес. Беркут бродит в этих местах. Вчера, слышал, пропало трое солдат. Вместе с подводой. Тоже, говорят, его работа.
— Езжайте спокойно, унтер-офицер, — весело посоветовал Громов. — Сегодня нападения не будет. Меня хранит мое везение.
— Становишься известным, — вполголоса сказал Казимир по-польски. Теперь он мог не опасаться за свой язык.
— Чем страшнее легенда, тем больше страха, — ответил ему Громов по-немецки. И по-украински добавил: — Я не честолюбивый, но считаю, что нужно поддерживать эту легенду. Вряд ли солдат сможет отличить польский от украинского.
Они проехали лес. Справа оставалось село, то самое, в котором Андрей расстался с Марией. Вон и дом старика. Как она там?
— Ты-то сам где воевал? — вдруг спросил раненого Казимир.
— Да здесь, недалеко, за Днестром. Командир сказал, что представил меня к Железному кресту. Собираются присвоить унтер-офицера. В госпитале меня проведал товарищ из нашей роты, он и передал.
— За что такие почести? Взяли в плен офицера? — поинтересовался Громов.
— Я в плен не беру. Это не в моих правилах. Поляков мы расстреливали сотнями. Непонятно, почему сейчас требуют: пленных, пленных… Дескать, нужна рабочая сила. Отбирают наиболее здоровых…
— Где ты был в Польше? — прервал его Казимир. — Ты что, и там успел повоевать?
— Там я был во втором эшелоне. Мы сгоняли в лагеря бывших солдат и евреев. Вылавливали и сгоняли. Офицеров сразу расстреливали. С поляками мы вообще не панькались. Наш ротный говорил, что они все подлежат истреблению. Все без исключения.
43
Громов сумел предвидеть, что именно должно последовать вслед за этим признанием, однако предвидение это озарило его слишком поздно, и поэтому упредить реакцию поляка он уже не успел. Казимир выхватил из-за голенища финку, бросился к фашисту и, вцепившись левой рукой ему в глотку, с силой ударил под сердце.
Конечно, майор погорячился: то, что он сделал сейчас, было совершеннейшей глупостью, — однако обсуждать или осуждать его поступок было уже бессмысленно. Прислушались. Мотор работал, как и прежде. В кабине пока не всполошились. Тем не менее эту приятную поездку пора было прерывать. Лейтенант подхватил автомат убитого и выглянул из машины.
— Впереди лесок, — предупредил он.
— В леске-то они как раз могут насторожиться.
— Плевать. Постучишь в кабину. Я объясню, что нужно побывать в кустах. Берешь на себя шофера. Машину когда-нибудь водил?