— Забросить-то нас забросили, вот только подготовить для таких маневров забыли, — проворчал Вантюшин, тридцатилетний крепыш с багрово-красным, будто обожженным, лицом. — И тебе, командир, надо об этом помнить. Мы про твои лихачества наслышаны. Однако ты — кадровый. И действительно подготовленный…
— Готовить, красноармеец Вантюшин, будем сами себя. Война устроила нам ускоренные курсы, — мрачновато улыбнулся Громов. Он знал: рано или поздно кто-то напомнит ему, что от них, обычных красноармейцев, нельзя требовать чего-то необычного в этом рейде. — И давайте договоримся: если кто-то чувствует, что не сможет действовать так, как я предлагаю, лучше скажите сразу. Пробивайтесь в одиночку, неволить не буду. Но вольница эта — до половины второго ночи. С половины второго вы — бойцы группы, и поступать я буду по законам военного времени.
— Круто, — вырвалось у кого-то.
— Зато надежно. Хочу, чтобы вы поверили в себя. Чтобы поняли: не мы должны дрожать здесь, в тылу врага, наоборот, это враг должен ежеминутно вздрагивать, зная, что мы у него за спиной и что даже Богу неизвестно, где мы окажемся через час, по какому объекту или колонне нанесем удар. И в этом наше преимущество. Вот так. Все, готовиться!
53
Громов вышел из хаты, постоял у двери, прислушался. Метрах в двадцати от ворот, в кустах, должен был сидеть Литвак. Но что-то его не слышно. «Там ли он? — вдруг усомнился лейтенант. — А вдруг дал деру? Да ну, что ты? Брось…»
Пригнувшись, Громов проскочил к воротам, прислушался.
— Литвак!
— Здесь я, — негромко отозвался Федор из кустов. — Все нормально.
— Через полчаса тебя сменят.
Он обошел дом и чуть было не столкнулся с Готванюком. Тот сидел за углом хаты, между кустиком и стеной, положив автомат на колени.
— Все тихо, Готванюк?
— Да вот, смотрю. И чем больше смотрю, тем больше мерещится всякое.
— Главное, не усни.
— Не способен спать. После того, как расстреляли моих, еще ни разу не уснул. — Они говорили тихо, почти шепотом, при этом оба зорко осматривали едва освещенный сонным месяцем реденький садик, огород, сарай, стожок…
— Что, вообще не спал?
— Кажется, нет. Не могу. Разучился, что ли?
— И даже не хочется?
— Стараюсь. Глаза закрываю. Но тогда еще хуже. Тогда я опять вижу все то, что произошло тогда… Боюсь, что не выдержу, сойду с ума.
— Ничего, вот пойдем к фронту… Другие места, другие люди. Бои, стычки… Легче будет. Самое страшное для тебя, Готванюк, уже позади. Так и скажи себе.
— Ты так думаешь, лейтенант? Но я тебя очень прошу: если почувствуешь, что я действительно свихнулся, пристрели меня. Или пошли на такое задание, чтобы на верную смерть. Это я тебя по-человечески прошу.
— Странные у вас просьбы, красноармеец Готванюк, — перешел на официальный тон Громов. — Будьте внимательны. Через полчаса вас сменят.
— Не надо, лучше тут побуду, — отрешенно ответил тот.
«Хорошо, что я не погубил этих людей, — облегченно как-то подумал лейтенант, возвращаясь к расшатанному, полуобвалившемуся крыльцу дома. — Но будет еще лучше, совсем прекрасно, если удастся провести их живыми к фронту. Нужно оставаться человечным. С каждым днем оккупации все больше будет появляться людей изверившихся, оступившихся, затравленных страхом и безысходностью своего положения.
Это слабовольные люди, но коль уж не смогли воспитать их настоящими мужчинами, — думал он, оглядывая с крыльца местность и машинально прикидывая, как лучше было бы держать оборону, если бы немцы действительно выследили их — значит, не имеем права отрекаться, презирать их, затаптывать в землю. Кто-то же должен попытаться спасти хотя бы небольшую часть этих окруженцев, дать им последний шанс остаться людьми, верными присяге солдатами, патриотами…»
54
И село, и лес казались на удивление тихими, умиротворенными. Ярче возгоралась луна, четче начала проявляться между фиолетовыми разводами туч россыпь Млечного Пути; где-то в ближайшем болоте или в пруду изощрялся на все голоса лягушачий хор. И даже зарево, охватившее всю западную часть неба, не вызывало никакого ощущения тревоги. Оно казалось отблеском раннего восхода или позднего заката.
Откуда-то справа вдруг послышался топот копыт. Громов выхватил пистолет и, придерживаясь рукой за перила, присел на крыльце. Кусты напротив тоже зашевелились. Видно, всполошился Федор Литвак.
Конь был без всадника. На шее у него мотался хомут, сбоку змеились постромки. У кустов он тихонько заржал, но, почуяв дух человека, испуганно захрапел и, изгибаясь всем телом, видно, пытаясь избавиться от сбруи, понесся дальше. Откуда он сбежал, что случилось с его хозяином и сколько дней он носится так — этого уже не узнает никто.
Громов поднялся, сунул пистолет в кобуру и прислушался к тому, что происходило в хате.
— Может, и хорошо, что поведет этот лейтенант, — услышал он голос то ли Вантюшина, то ли Гурилова — еще плохо различал их. — Старший лейтенант наш сам растерялся. То говорил: «Все, выступаем!», — то откладывал еще на день, а то дня на два исчезал.
— Этот камандыр — сэрьезный, — басом пропел Гайдулиев, лейтенант узнал его по произношению. — У него характер есть. У Зотов характер не был. Зотов хороший парень, но слабый камандыр, да…
— Зато при старшем спокойно было. А с этим сорвиголовой вы еще хлебнете лиха.
— С этим сорвиголовой мы, наконец, снова почувствуем себя солдатами, — резко ответил Крамарчук. — Особенно ты, Гурилов. Это многое значит: кто ведет тебя в бой, с кем ты рискуешь и с кем умираешь.
«А что, Крамарчук прав, — подумал Громов, как будто сказанное сержантом к нему лично не относилось. — Это всегда важно: с кем идти в бой, кто рядом с тобой в окопе или доте и, может быть, даже — с кем тебя ведут на расстрел. Просто мы об этом редко задумываемся. Но чувствуем, понимаем…»
Ему приятно было слышать доносившиеся из дома хрипловатые голоса, приятно было осознавать, что снова рядом бойцы, а значит, предстоит еще много пройти и многое изведать, познать радость маленьких солдатских побед и горечь огромных человеческих страданий.