Именно так – уткнув глаза в непривычную, запоздало дарованную ему пустоту – Авельянеда уловил на себе взгляд, который вывел его из забвения, как вываживают со дна неподвижную, изготовившуюся умереть старую ослепшую рыбину.
Дело было в Севилье, на старинной plaza, навьюченной зеленью финиковых пальм и тяжким, восковым монолитом зноя, грузно оплывающего на полуденную мостовую.
Взгляд принадлежал девочке в маренговом платье, стоявшей шагах в десяти от пьедестала, на самом солнцепеке, хотя совсем рядом подрагивала на ветру тень большого ресторанного зонта.
Она стояла к клетке как-то бочком, вполоборота, ухватив цепкими пальцами тесемки холщового мешочка с вытравленным по краю названием школы. Видно, возвращалась с уроков, да так и застыла, привлеченная странным решетчатым кубом, скорбной фигурой внутри и четверкой карабинеров, отбрасывающих на раскаленный бут разновеликие вооруженные тени. На диктатора в клетке приходило посмотреть много детей, все их ужимки Авельянеда знал наизусть, но эта девочка смотрела на него иначе. Взгляд был удивленный, настойчивый и в то же время немного испуганный, без намека на то озорное злорадство, которое сквозило в глазах остальных детей. Казалось, эта маленькая андалузка первой за долгие месяцы была поражена чудовищной несправедливостью того, что видела: фигурой человека – живого человека из плоти и крови, – посаженного в клетку и выставленного напоказ. Неизбалованный и потому несколько сбитый с толку таким вниманием, Авельянеда отвел глаза. Он думал, девочка уйдет, но когда, повинуясь неведомой силе, снова посмотрел в ту сторону, она все еще стояла у зонта. И все так же блестели черные – из чернейшей андалузской ночи отлитые – бусины с едва заметной солнечной амальгамой внутри, и всё так же нервные пальчики теребили узел школьного мешочка, в котором топорщилась острым углом какая-то массивная книга.
На вид девочке было лет восемь, не больше, но что-то в ней уже неуловимо округлилось, уже обозначило ее женскую суть – ни дать ни взять маленькая сеньора, и с той же важностью в позе, что у сеньор, разве коленка, испачканная в чем-то глянцевито-лиловом, несколько смазывала впечатление. Важность ее, однако, была не того свойства, что у чинных девочек-подростков, которые, бывало, останавливались перед клеткой и, скосив на Авельянеду глаза, о чем-то шушукались с ханжеской гримаской, после чего так же чинно проходили мимо. Это была важность ребенка, уже задумавшегося, уже утратившего доверие к миру. Как бы подчеркивая ее несходство с другими, в черных волосах школьницы тускнела и снова вспыхивала на солнце большая перламутровая звезда.
Наваждение продолжалось недолго. Часы на башне, разомлевшие от жары, вдруг очнулись и грянули, скрытый внутри бдительный молоток с ржавым разболтанным звоном пробил полдень. Очнулась и девочка. Заслышав бой, она глянула на циферблат и вся как-то вспыхнула, подобралась, заспешила. Но, уходя, она трижды порывисто обернулась, и трижды вновь отразилась в ее лице та же смесь оторопи, удивления и протеста.
Тронутый ее участием, Авельянеда был, однако, слишком подавлен, чтобы оценить его по достоинству. Вечером ватага подвыпивших севильянос битый час пыталась раззадорить диктатора, и он забыл полуденный эпизод, как забывают короткий промельк светлого сна между двумя громоздкими, хорошо меблированными кошмарами.
Однако на следующий день всё повторилось. Она пришла в тот же час, когда отяжелевшие стрелки на циферблате уже подкрадывались к двенадцати, а тень долговязого зонта – к месту, где девочка стояла в прошлый раз. Мешочек в ее руках несколько похудел (толстая книга сегодня, должно быть, не пригодилась), лиловое пятно исчезло с коленки, но взгляд остался прежним: полным того зыбкого, трепетного смятения, которое возникает на лицах детей при виде жестокости, страдания, смерти. Так иной впечатлительный карапуз смотрит на лежащего у дороги большого мертвого пса. Сегодня ее приход был, конечно же, неслучайным. Вероятно, со вчерашнего дня образ человека в клетке не давал ей покоя, и она решила удостовериться в том, что такое несчастье и вправду возможно.
Авельянеда был взволнован. Плотный, непроницаемый кокон, которым он обрастал в течение месяцев, кокон, до краев наполненный одиночеством, вдруг дал течь, и этой течью были глаза девочки. В них, в этих глазах, он видел то, с чем никогда не сталкивался в минувшей жизни. Он видел обожание, страх, экстаз, он видел ненависть, глумление, что угодно, но так на него не смотрел еще никто. Это напомнило ему о тех временах, когда он был не узником и даже не генералом, но простым смертным – курсантом Пехотной академии в Толедо, школьником в Мелилье, кем-то еще, кого он давно уже бесповоротно забыл. Только тогда, в ту ветхозаветную пору, на него могли смотреть вот так: просто, по-человечески, с любопытством или укором, с горечью или надеждой, как изо дня в день смотрит друг на друга большинство людей. И вот он снова был человеком, пусть для одной этой крохи, которую не ввела в заблуждение ни громкая надпись на пьедестале, ни те потоки грязи, которые ежечасно изливала на него злокозненная молва.
Бой разбудил ее так же гнусаво, настойчиво, как и вчера, смахнув в придачу с темного парапета стаю воркотливых лазоревых голубей. Прянув черными локонами, она заторопилась, зацокала каблучками, канула в мушиной толчее продетого сквозь пальмовую аллею овощного базара. Но теперь уже не бесследно: в душе печального громовержца пробежал целительный озноб, и на этот раз он провожал девочку почти с сожалением.
Назавтра он уже ждал ее. Чисто, по-генеральски выбритый (осклабившийся Пако, пятясь, как ливрейный лакей, вынес наружу таз и грязное полотенце), Авельянеда с раннего утра расхаживал по клетке, переставлял предметы на столе (тарелка, ложка, стакан… больше у него, впрочем, ничего и не было) и всё вскидывал глаза на облупленный циферблат, вопрошая: придет ли? взглянет ли на него?
Дымный, клокочущий, неповоротливый грузовик, привезший на рынок фрукты, скрыл момент ее появления. Когда махина, напрягая все свои чахлые фордовские силенки, наконец отъехала, девочка уже стояла на прежнем месте. С достоинством сеньоры снесла она смрадное облако, которым обдал ее на прощание проклятый фургон – только чуть наморщила свой гордый андалузский носик.
Преодолев странное, невесть откуда взявшееся смущение, Авельянеда вгляделся в ее лицо.
Глаза девочки потеплели, в них уже не было того испуга, с которым она смотрела на клетку еще вчера. Был только кроткий, сдержанный интерес и как бы тихая грусть, какую, вероятно, вызывало в ней бессилие помочь, хоть как-то облегчить его участь. Казалось, она даже улыбается ему и этой робкой, виноватой улыбкой старается смягчить людскую несправедливость.
Авельянеда почувствовал, что оживает. Между ним и этой девочкой возникла тайная связь, неуловимое электричество, и одной этой хрупкой, едва наметившейся связи оказалось достаточно, чтобы счесть свое положение не таким безнадежным. Жизнь всё поставила с ног на голову. Когда-то он упивался любовью миллионов, теперь же, вечность спустя, был согрет вниманием маленькой школьницы и ничуть этого не стыдился. После всего что ему пришлось пережить, он мог позволить себе многое, даже сентиментальность.
Их немой диалог незаметно толкнул Авельянеду на почву самых смелых предположений. Он вспомнил своих многочисленных любовниц, иные из которых были севильянки родом, и даже грешным делом подумал, что, черт возьми, а вдруг… Впрочем, он тут же отмел эту мысль, и не потому только, что между ним и девочкой не было ни малейшего сходства. В злом, кровожадном мирке, где легионы бесов в людском обличье с упоением травят беззащитного одиночку, вдруг отыскалось существо, способное проявить к нему сострадание, и никакое сомнительное родство не могло сравниться с волнующей очевидностью подобной встречи.
Сегодня она задержалась несколько дольше обычного и лишь через четверть часа (бой давно отзвучал, голуби, покружив над площадью, осыпались на парапет), встряхивая на ходу смоляными кудрями, неспешно двинулась своей дорогой. Уже исчезая, она вновь порывисто обернулась – с явственной, даже издали заметной улыбкой – и вновь ослепительно просияла в разметанных волосах перламутровая звезда.
На завтра был назначен отъезд, но он почему-то не сомневался, что она придет, непременно поддастся их тайному электричеству. Предстояло прощаться, надолго, может быть, навсегда, ибо детская привязанность коротка и могла просто угаснуть за предстоящие месяцы, и Авельянеде захотелось отблагодарить девочку за участие, которое она ему подарила.
Из тех медяков, что иногда в насмешку бросали ему горожане, составилась небольшая сумма, а именно четыре песеты семьдесят шесть сентимо. До случая с Пако Авельянеда берег их в надежде скопить однажды достаточно денег для подкупа одного из карабинеров и приобретения надежного способа умереть. Теперь же они без дела лежали под матрасом – грязные, позорные медяки, с ростовщической аккуратностью завернутые в лист “Барселонской газеты”.
Вечером, за полчаса до закрытия магазинов, Авельянеда поманил стоящего поблизости Хоакина и, подавив в себе смущение и враждебность, что-то коротко прошептал ему на ухо. Тот брезгливо усмехнулся, но деньги принял.
Брякнул, исчезая в кармане форменных брюк, веский газетный сверток, брякнул дверной колокольчик в бакалейной лавке напротив. Через несколько минут звон раздался вторично: что-то спешно дожевывая на ходу, Хоакин своей размашистой, вспрыгивающей походкой вернулся к клетке и открыто, ни от кого не таясь (хотя подобного рода услуги строжайшим образом воспрещались) сунул сквозь прутья круглую жестяную коробку в мелкий голубой цветочек.
Внутри покоились на вощеной бумаге полторы дюжины слипшихся шоколадных конфет – всё, на что хватило денег Авельянеды и фантазии Хоакина. Коробка, впрочем, не стоила и песеты – остальное подлец, конечно же, прикарманил. Но Авельянеда был не в обиде. К тому же менее скромный подарок мог и отпугнуть девочку.