Жизнь А.Г. — страница 21 из 41

Впрочем и позднее, в годы диктаторства, он не забыл своего увлечения. Иногда, сидя у себя в кабинете, Авельянеда выуживал из стола потертые, рыжеватые с бурым мячи, оставленные дядей в подарок, и принимался “укрощать воздух”, дополняя известные с детства “мельницы” и “фонтаны” трюками собственного сочинения. Как-то раз он даже проделал это на заседании государственного совета. Заскучав во время доклада министра образования, он взял с подноса три пустых чайных стакана, машинально взвесил их в руке и совершенно безотчетно, на мгновенье забыв, где находится, исполнил тройной “каскад”, чем поверг присутствующих в тягостное изумление. “Продолжайте, сеньор, – сурово молвил Авельянеда, поймав стаканы и возвращая их на поднос. – Но впредь постарайтесь быть более лаконичным”.

Это умение в нем особенно ценили многочисленные Кларетты, которых он брал в свою звездную цитадель. Когда, стоя на одной ноге, на карнизе террасы, прямо над сапфировой бездной, он жонглировал апельсинами, они верещали от ужаса, подгибали колени, будто пьяные, просили прекратить, а после, в постели, бывали особенно нежны, так, словно он положил к их ногам по меньшей мере Париж. Позднее Авельянеда утратил навык: в пору войны, особенно после майского мятежа, стало не до фокусов. Теперь же появился отличный повод его восстановить.

Он тренировался по ночам, при свете Луны или фонаря, когда охранники были настолько увлечены игрой в карты, что не обращали внимания на клетку. С первого же раза ему удалось целую минуту жонглировать тремя мячами: в руках, в запястьях даже годы спустя жила чудесная сила, которая сама, почти без всякого участия с его стороны рассчитывала траекторию броска, ловила и снова подбрасывала. Он даже хрюкнул от удовольствия. Это было и впрямь укрощение воздуха – простое, как детская считалочка, и удивительное, как всякое волшебство. “Змейка”, “мельница”, “фонтан” удались превосходно, “бабочка” только отчасти – мяч, соскользнув с запястья, едва не вылетел за решетку. Он соскальзывал еще не раз, падая то на стол, то на койку, но уже на следующую ночь Авельянеда смог проделывать этот трюк вполне артистично. Еще ночь прошла в укрощении четвертого мяча. Авельянеда ликовал: пальцы заново обретали былую ловкость, волшебная вибрация в запястьях гулко отзывалась во всем теле, пробегая от затылка до пят и вновь возвращаясь к своему порхающему истоку. Руки действовали сами – он был только свидетелем, мокрым, трепещущим и пьяным от гордости. На четвертую ночь, осваивая секрет сложнейшего перехвата, виденного только раз, в исполнении Мануэля де ла Гардо, он услышал странный плеск, донесшийся с той стороны, где только что звучали азартные вопли играющих. Не прекращая жонглировать, он медленно повернулся вокруг собственной оси и узрел охранников, стоявших у клетки с видом глупейшего, почти метафизического изумления. Хесус и Хоакин неумело хлопали, смешно растопыривая свои крестьянские оглобли, Пако щерился какой-то особенной, завороженной улыбкой, Хорхе просто стоял, разинув рот, в уголке которого тлела забытая сигарета. “Во дает”, – прогудел Хорхе и уронил во тьму крохотный оранжевый уголек. Авельянеда перехватил на лету все четыре мяча, бросил их в тарелку на столе, театрально зевнул, сделав вид, что не услышал сказанного, и плюхнулся на койку – разоблачаться ко сну. Но ему было приятно, чертовски приятно, как в тот далекий день, когда дети бежали за ним по улице и выкликали его имя, как выкликают имя чернокнижника или героя.

Через несколько дней, в Кастельоне, генерал Аугусто Авельянеда дал свое первое представление. Это произошло в первую годовщину майского мятежа, в пятницу, весьма опрометчиво объявленную властями нерабочим днем, что дало коммунистическому подполью удобнейшую возможность, с одной стороны, сорвать официальные торжества, с другой – напомнить испанцам о бессмертной Фаланге. Вся страна озарилась чередой красных вспышечек – диверсиями на военных объектах, взрывами в пустующих заводских цехах, поджогами судов и радиостанций, а кое-где и пролитой кровью. Утром в Мадриде было совершено покушение на республиканского генерала Мартинеса. Мазила-экстремист отстрелил Мартинесу мочку уха и был тут же сбит с ног очевидцами; уже через час пострадавший, сияя бравой улыбкой, выступал на праздничном митинге, но своего барбудос добились: нескольких капель генеральской крови хватило, чтобы окрасить ею всё торжество.

В Кастельоне царил относительный порядок, только утром в порту кто-то отравил соляркой целый трюм каракатицы, предназначенной на экспорт в Германию, да полиция накрыла в предместье тайную фалангистскую типографию. Горожане, пришедшие взглянуть на “спятившего” диктатора, были, однако, возбуждены, тут и там звучало имя раненого генерала. “Ну же, маэстро, мы ждем!” – подзуживали одни, завзятые лоботрясы, другие, понизив голос, обсуждали утренние дела. Развешенные повсюду республиканские флаги и свежие цветы в кадках смотрелись откровенно фальшиво, атмосфере праздника сопутствовал душок неповиновения.

Авельянеда долго не отваживался начать, ждал, пока у клетки соберется побольше народу. Сидя на табурете, он теребил в руках истрепанный узел шнурка и тайком поглядывал на пришедших. Была минута, когда он совсем оробел – не перед публикой, но перед чем-то в самом себе, через что он никак не решался переступить, – и едва не отказался от своего намерения. Небольшая, но весьма эффектная заварушка придала ему смелости.

Парень, которого он заприметил в самом начале – высокий, скуластый малый с беспокойным лицом и красными, будто заспанными глазами, – вдруг вскочил на тумбу, рванул что-то из-под рубахи и бросил в толпу. Веером взлетели над головами розовые листовки.

– Долой правительство! – закричал долговязый. – Да здравствует Фаланга!

Все взгляды обратились к тумбе, несколько рук схватили порхающие бумажки. За первой пачкой последовала вторая, затем еще одна, сеятель швырял их в воздух, как фокусник голубей, но бенефис продолжался недолго. С разных концов площади, врубаясь дубинками в галдящую человечину, к фалангисту бросились полицейские. Еще через минуту подстрекатель был схвачен, голубые каски, охаживая резиной упирающуюся добычу, поволокли ее прочь со сцены. Гул уплотнился в ропот, человечина обозлилась, теснее сомкнула свои ряды. Раздались крики “Паршивцы!” и “Бей синеголовых!”. В воздух снова взметнулось несколько рук, с одного из poli сшибли ударом каску. Фарс едва не обратился в пошленькую трагедию, когда диктатор незаметно повязал свой клоунский нос и подбросил вверх упругую cuatro.

Первыми спохватились те, кто стоял ближе к пьедесталу и не участвовал в потасовке. Шепот “Смотрите! Смотрите!” пробежал по толпе, возвысился до крика и вдруг застыл в восковую, неподвижную тишину. Внимание всех, включая полицейских и арестованного, обратилось к клетке.

Он жонглировал всего три минуты, но за это время раненый генерал и отравленная каракатица были напрочь забыты. Молчали грузчики и адвокаты, молчали кухарки и письмоводители, молчали садовники и портовые шлюхи. Возглас рвался из глоток, рвался, не покидая их, ибо еще не было слов, в которые он мог бы облечься.

Слова нашлись только у седого старика в первом ряду, в древнем, почти музейном гороховом пальто с накладными карманами, из всех щелей и прорех которого торчала бурая вата. Лицо старика побагровело от возмущения, а руки, сжимающие клюку, затряслись, как в предвкушении удара.

– Экой срам! – произнес он с таким видом, словно ниже и пасть было нельзя, словно это падение задевало его лично, как может задеть лишь падение того, кого когда-то боготворил. Окружающие дико уставились на него, оценивая сказанное, и снова обратили взгляды на клетку.

Тишина продолжалась и после того как клоун, исполнив фирменный перехват, поймал все четыре мяча и обвел публику насмешливым взглядом. Лишь несколько мгновений спустя в самой ее гуще раздались одинокие, робкие, будто нечаянно сорвавшиеся хлопки. Вся площадь разом поворотилась на звук.

Это хлопал схваченный полицейскими фалангист.

* * *

Он дал представления в Валенсии и Аликанте, в Мурсии и Картахене, в Альмерии и Гранаде. И всюду, где он повязывал свой клоунский нос и подбрасывал вверх летучую cuatro, его встречали такие же разинутые рты и распахнутые глаза – тысячи ртов и глаз, пожирающих клетку, а с нею и то, во что никак не желали поверить их тщедушные обывательские рассудки. Его руки порхали в воздухе, описывая хитроумнейшие узоры, на его губах цвела торжествующая улыбка, по его лицу градом катился пот, падая на вытертые доски пола, прямо под подошвы тюремных туфель, а зачарованная толпа глядела и не могла наглядеться, так, будто зрелище обладало вечной, неисчерпаемой новизной. Юродствуй это какой-нибудь член парламента или заезжая голливудская кукла, они подивились бы и разошлись, как расходились уже не раз, легко пресыщаясь теми сомнительного рода диковинами, которыми так обильно потчевала их падкая на зрелища современность. Но это юродствовало их бывшее божество, и ноги их сами врастали в горячий булыжник, а шейные позвонки тянулись вверх, как восклицательные знаки, пытаясь дорасти до сознания парадокса.

Самая небывалая метаморфоза в истории совершилась. Генерал Аугусто Авельянеда пал, пал так низко, как не падал еще никто, но именно в этом заключалась его победа. Он превратил свое падение в полет, в прометеев подвиг, ибо чем больше он унижал себя, тем больше возвышался над ними, тем больнее ранил их самолюбие. Не потому только, что позор его был добровольным и, значит, посягал на священное право испанцев самим определять меру его наказания. Не потому, что нарушал все мыслимые приличия (ибо что может быть неприличнее диктатора, по собственной воле обратившегося в уличного фигляра?). Но потому, что, пятная себя, он покрывал позором и тех, кто однажды возвел его на пьедестал.

Каждый день он выходил на сцену – крошечное пространство между койкой и стальным барьером в шесть коротких шагов длиной – и единоборствовал с чернью, как гладиатор, разя ее своей беспечной улыбкой, упиваясь ее изумлением, разве что вместо оружия и доспехов у него были мячи и клоунский нос. Рвались воображаемые шутихи, падала с цирковых небес воображаемая мишура, а одинокий клоун властвовал над толпой, пожиная бессмертную славу, какой не ведал даже в лучшие свои времена.