Жизнь А.Г. — страница 24 из 41

оятельство, что клоун выступал в клетке и под конвоем, ничего не меняло. Он предлагал им зрелище, а поскольку именно это испанцы ценили превыше всего на свете, на отдельные сценические нюансы они охотно закрывали глаза.

Авельянедой снова заинтересовались газетчики. На площадях с прежней настойчивостью зазвучали сухие темпераментные щелчки 35-миллиметровых “Магнумов”, а перья неистово заскреблись, унимая зуд раскрытых записных книжек. Протискиваясь к пьедесталу, журналисты теряли шляпы, запонки и манжеты – в тщетной надежде взять у диктатора хотя бы короткое интервью. Стена оставалась непробиваемой, но любопытство пришедших сполна удовлетворял Сегундо, подолгу и с удовольствием сочинявший небылицы во вкусе того издания, которое представлял очередной незадачливый репортер.

Лучшие испанские клоуны и жонглеры являлись перенимать его мастерство. Число их было весьма велико, и нередко на площади, в тени дерева или афишной тумбы, можно было увидеть неприметного господина в шляпе, низко надвинутой на глаза. Господин явно хотел остаться неузнанным, но типичное для представителей цеха скорбное выражение на лице, а также особый оттенок кожи, вызванный частым применением грима, легко выдавали в нем какого-нибудь Феликса или Грока из местной цирковой труппы, который не без долгих душевных терзаний принял-таки на себя постыдную роль соглядатая. Губы Феликса кривила язвительная усмешка, но глаза ревниво и зорко следили за конкурентом, ибо хотя настоящим искусством здесь, разумеется, и не пахло, внимание публики вынуждало отнестись к самозванцу с известной долей профессионального интереса.

Находились и те, кто умудрялся извлекать из его успеха более осязаемую выгоду. К таковым, без сомнения, относился Аркадио Брисуэла, столичный фабрикант, из числа тех молодых послевоенных дельцов, что в погоне за прибылью ввязывались в самые нелепые и рискованные авантюры. Вложив всё свое скромное состояние в производство кукурузных хлопьев, Брисуэла едва не погорел, ибо надежда на то, что “солнечный завтрак”, столь популярный в Америке, найдет признание у испанцев, на деле оказалась вполне утопической. Маленькое предприятие, расположенное в Лас-Росас-де-Мадрид, дымя всеми своими трубами, уверенно шло ко дну, когда фабриканту пришло в голову поместить на коробках с хлопьями изображение гастролирующего тирана. Это была целая серия, с остроумием и талантом исполненная дочерью Брисуэлы: Авельянеда делает стойку на руках, Авельянеда жонглирует звездами, Авельянеда – укротитель карабинера, Авельянеда устраивает побег из клетки etc. Сочетание американского вкуса с испанским чувством юмора дало сногсшибательный результат. Забавный, несколько шаржированный карапуз в коротких полосатых штанишках и с плутоватой физиономией моментально очаровал покупателей. Хлопья имели бешеный успех, уже через месяц ликующий Брисуэла смог сменить свой старенький “фордик” на роскошную “испано-сюизу”.

О том особенном интересе, объектом которого он оказался, сам заключенный пребывал в полнейшем неведении. Не видеть, не замечать стало его потребностью. Чем меньше Авельянеда вникал в происходящее, тем меньше страдала его уверенность в том, что он по-прежнему ненавидим, а с ней – и необходимое убеждение, что его поза, его борьба хотя бы отчасти достигают своей цели.

В череде явлений и лиц лишь одно в эти дни обратило на себя его рассеянное внимание.

Это было лицо дамы в сером креп-жоржетовом платье, молодой, но уже увядающей, с тем печальным смирением в глазах, которое кубинский поэт Рамон Паласиос называл взглядом несбывшейся жены. Проходя через площадь, она увидела Авельянеду и вдруг застыла, да так, что Сегундо, разучивавший со скуки какую-то сентиментальную дребедень, тотчас перестал играть. Не будь площадь почти пуста в этот предполуденный час, вместе с музыкой, вероятно, умолкла бы и толпа, ибо диктатор, совершая свой обычный утренний моцион, так же внезапно замер посреди клетки. Лицо дамы отчасти скрадывала шляпа с вуалеткой, но Авельянеда сразу узнал ее: это была одна из его любовниц – не просто Кларетта, но любимейшая из Кларетт – его страсть, его печаль, его единственная любовь образца четвертого года от начала Испанской эры. Она принадлежала к числу тех избранных одалисок, которых там, в Сьерра-Неваде он допускал в свое маленькое святилище и, придерживая за теплый, податливый стан, подводил к алтарю – полукруглому возвышению, над которым мерцал, уходя в темноту, циклопический “Цейс”. Из всех Кларетт, удостоенных этой высокой награды, лишь та, что стояла теперь у его пьедестала, приняла ее не с постылой наигранной благодарностью, а с живым интересом, в котором Авельянеда увидел зарницу собственной страсти, так что их короткое совместное прошлое было связано в его памяти не только с шампанским и горячей подрагивающей постелью. Воск оплывал: за годы, прошедшие с той августовской ночи, когда она, откинув волосы, впервые склонилась к холодному окуляру, в уголках ее глаз появились морщины, бедра несколько раздались, что было заметно несмотря на все уловки в одежде, искусно скрывающие полноту. И все-таки она была красива – красотой брошенной одалиски, которая даже годы спустя, сходясь с другими мужчинами, с тоской вспоминает своего единственного господина. Она вряд ли явилась намеренно, ибо при желании могла сделать это значительно раньше. Скорее всего, просто шла через площадь, и увидела, и узнала, не введенная в заблуждение ни толстым слоем белил, ни дурацкой пунцовой картофелиной вместо носа. Но Авельянеда предпочел бы умысел и злую торжествующую усмешку тому состраданию, которое застыло в ее глазах. Упреждая минуту, когда сострадание переходит в жалость, он низко поклонился и возгласил на всю площадь театральным голосом:

– Сеньора! Подайте бедному клоуну!

Чуткий Сегундо, наблюдавший сцену с видом глупейшей детской растерянности, спохватился, возложил на струны проворный смычок и заиграл свою сентиментальную дребедень. При этом он как бы невзначай задел носком ботинка ящик из-под американской шипучки, на дне которого посверкивала монета, и подвинул его в сторону сеньоры. Та вздрогнула, поспешно схватилась за ридикюль, но тут же прикусила губу: ничего кроме мелочи там, видно, не оказалось. Тогда она вынула из ушей золотые серьги – крупные, в форме вытянутых капель – и положила их в ящик, отчего Сегундо, у которого не только брови, но и уши поползли вверх, резко перешел с анемичного модерато на более пылкое аллегро. Сделав это, она повернулась и пошла прочь, пошла не оглядываясь, с той особенной твердостью в походке, которая ясно давала понять: если им придется встретиться снова, во второй раз она постарается его не узнать.

– У вас хороший вкус, сеньор, – молвил скрипач, провожая даму меланхолическим взглядом.

– Кларетта. Ее зовут Кларетта, – ответил Авельянеда срывающимся голосом, а про себя подумал: вот теперь он зашел действительно слишком далеко.

– Скажи-ка, Сегундо, – спросил он минуту спустя, задумчиво глядя на виднеющийся вдали купол церкви Святого Иакова, – твоя вера не запрещает тебе входить в христианские храмы?

– Совсем нет, сеньор. Ведь там хватает обрезанных и без меня.

– Тогда тебе придется сходить туда и попросить священника помолиться кое о чем.

– О чем же, сеньор?

– О помине души усопшего генерала Аугусто Авельянеды, – и с этими словами он откинул подушку, под которой, будто кладка яиц, лежали согретые за ночь теплые глянцевитые мячи.

Часть III

С тех пор тысячи монет пали, звеня, в гулкий американский ящик Сегундо. Медный грош солнца тысячи раз взошел и снова опустился в темную прорезь горизонта, первобытную копилку, где хранились уже миллионы таких грошей. Испания посадила себе на шею и сбросила полдюжины правительств, всё больше либеральных, чья лживость могла поспорить только с их полной недееспособностью, а размеры внешних и внутренних займов, сделанных ради спасения экономики, – с размерами чемоданов, которые эти скромные, представительные господа вывозили из своих резиденций под занавес очередного политического скандала. Подвергнутые остракизму, они уходили добровольно, без крови, и так же добровольно возвращались, неся на потрепанных знаменах подновленные лозунги, а на лацканах пиджаков – значки переименованных партий, аббревиатуры которых напоминали древние кельтские заклинания. Оставляя знамена в приемных, на попечение секретарей, господа проходили в свои кабинеты, усаживались за стол, брали из пепельницы еще теплую, раскуренную при уходе сигару и, ностальгически вздохнув, принимались за государственную работу. Испанский народ был всё так же доверчив, терпелив, и все так же буйствовала в кастильских степях Красная Фаланга, олицетворявшая ту его часть, чье терпение, увы, было не столь безгранично.

Несмотря на взмахи полицейских дубинок и удары судейских молотков, “презренные сталинские наймиты” продолжали сеять на полуострове семена смуты и политического террора. Самой громкой акцией фалангистов в эти годы стало убийство бывшего премьер-министра Республики Горацио Паскуаля, совершенное двадцатилетним мурсийцем Фаустино Касересом. Давно отошедший от дел, ошельмованный прессой и политическим окружением, Паскуаль вел тихую беспечную жизнь состоятельного рантье в своем поместье на окраине Чамартин-де-ла-Роса, где после завершения карьеры стал усерднейшим садоводом и уважаемым членом местного Цветочного клуба. Именно там, на пороге своего дома, седьмого февраля 1951 года один из отцов-основателей Республики и был настигнут рукой неуязвимой Красной Фаланги. Касерес подстерег Паскуаля у парадного крыльца, когда тот, пунктуальный до самозабвения, собирался на свою обычную послеобеденную прогулку. Жизнь экс-премьеру едва не спасла техническая неувязка. “Берта-737”, допотопная осколочная граната итальянского производства, которую фалангист собирался бросить под ноги своей жертве, в момент рывка из кармана зацепилась кольцом за какую-то прореху или крючок и, несмотря на все потуги Касереса, наружу выбираться не пожелала. Как заверяли впоследствии очевидцы, Паскуалю этой заминки вполне хватило бы для того, чтобы вбежать обратно в дом и запереть за собой дверь. Но тот не тронулся с места. Застыв на крыльце, он с удивлением наблюдал за конвульсиями молодого человека, которого, по всей видимости, принял за посыльного дона Флавио, местного ботаника, обещавшего при случае передать Паскуалю семена новых бегоний. Эта оплошность и погубила премьера. Отчаявшись совладать с гранатой, Касерес выдернул чеку, бросился на крыльцо и стиснул жертву в смертельных объятиях. “Да здра…” – попытался выкрикнуть фалангист, но окончание лозунга прозвучало в глухой грохочущей вечности. Одному из них поставили памятник, другого похоронили за церковной оградой. Впоследствии именем Паскуаля, причисленного к лику республиканских святых, был назван океанический лайнер, курсирующий между материковой Испанией и Канарскими островами. Он затонул года полтора спустя у берегов западного Марокко, напоровшись на забытую якорную мину времен последней мировой войны. Все пассажиры, по счастью, бы