Жизнь А.Г. — страница 26 из 41

Запомнилось ему и лицо одного карабинера из новых, мальчишки лет восемнадцати с девственно-голубыми глазами, который совсем по-детски скривился, принимая из рук Авельянеды окутанный паром ночной горшок. Он уже видел такую гримасу – на излете гражданской, у сопляка-новобранца в Сьерра-Морене, когда противник разбомбил обоз с продовольствием, и солдат на привале пришлось кормить тухлой кониной. “Ничего, брат, и не такое бывает”, – бесцветно произнес Авельянеда и с некоторой заминкой натянул штаны, подивившись жесткой, как леска, и уже совсем седой поросли у себя на ногах.

Все эти впечатления, однако, обладали плотностью миражей. Они не пробуждали в нем интереса к внешней жизни – скорее просто напоминали о ней. Душа на мгновение приоткрывалась, как створка раковины, чтобы впустить в себя видение или звук, и снова захлопывалась, на долгие месяцы погружаясь в состояние абсолютного покоя.

Оборона была крепка, и все же случилось нечто, нарушившее герметичность его мира.

Для удара действительность выбрала американского туриста, который однажды утром привлек внимание узника деликатным постукиванием ногтя по решетке. Стоял погожий, нагой, с платьями чуть выше колена, благоуханный апрель, труппа гостила в Сарагосе, на площади Пилар, припорошенной флагами по случаю дня Арагона. Туристу было слегка за пятьдесят. Дорогая фетровая шляпа заграничного образца и серый костюм из плотной шерсти, надетый явно не по погоде, сразу выдавали в нем иностранца. На землистом лице, проступившем как из тумана, особенно выделялись крупный грушевидный нос пропойцы и кривая царапина на плохо выбритой правой щеке, следствие несколько преждевременного, хотя и закономерного дрожания рук, в которых – что всего более примечательно – незнакомец держал вчетверо сложенный бумажный листок. Просияв золотой коронкой, американец сунул листок сквозь прутья и попросил у Авельянеды автограф.

– А? Что? – сидевший на койке диктатор был охвачен одним из тех приступов внезапного оцепенения, что иногда случались с ним после плотного завтрака. Языком он нащупывал во рту шатающийся зуб, уже третий по счету, мягкими, ласкающими движениями пытаясь вправить его на место. Слева, в нижнем ряду, имелось изрядное дуплецо – его приходилось вычищать после каждого приема пищи, производя долгие изнурительные раскопки. Старость сверлила и буравила его отовсюду, и только дух всё еще сопротивлялся тлению.

Американец спохватился и выудил из кармана красный лакированный карандаш. Говоря на вполне добротном, хотя и несколько утрированном испанском, он представился Гансом, клоуном из цирка Миллера, Сан-Франциско. Он много слышал о своем именитом испанском коллеге и вот – спасибо гастролям! – нашел наконец возможность взглянуть на кумира своими собственными глазами. Ганс – если это не был, конечно, цирковой псевдоним и вся эта дичь не мерещилась Авельянеде – признался, что восхищается его сценическим образом и более всего – клеткой.

– Вы, дон Аугусто, как истинный клоун знаете, что наше ремесло заключается вовсе не в том, чтобы смешить людей. Мы показываем миру его изъяны, только мир не догадывается об этом. Ваша клетка – отличный способ указать современному человеку на его духовную, а равно и политическую несвободу. И пусть намек разгадают немногие, но – silentium! – сказал мудрец, и мы, насколько можем, следуем его завету. Позвольте же от лица всех клоунов мира выразить вам глубочайшую признательность за ваше высокое и правдивое искусство.

Сраженный этой тирадой (весьма вероятно, заученной наизусть), Авельянеда машинально подмахнул протянутую бумажку. Ганс – или кто бы он ни был – салютовал приподнятой шляпой и неспешно, походкой престарелого ловеласа двинулся в сторону проспекта Цезаря Августа. Там, в пепельной индустриальной дымке возвышался неведомый небоскреб, крышу которого венчал рекламный гигант, с телом, составленным из белых автомобильных покрышек.

– Полоумный, – пробормотал Авельянеда, зачумлено поглядывая то на фигуру в сером костюме, то на оставленный “поклонником” карандаш. Вдали, взбивая пену облаков, прострекотал крохотный вертолет, буксирующий на проволоке кумачовый слоган Арагонской фруктовой компании.

После этого в высшей степени странного эпизода он попытался вернуться к привычной жизни, но скорлупа уже треснула. Ганс посеял в нем жуткое чувство: будто какая-то скользкая гадина коснулась Авельянеды, и зуд, вызванный этим прикосновением, пробрал его до самого сердца. Он перелистывал книгу, штопал носки тончайшей иглой, сделанной из рыбьей кости, но глаза его упорно нащупывали на столе забытый клоуном карандаш. Оттиснутая по красному лаку безобидная надпись – “Brener patent. US. 25” – была подобна заклятию, ворожбе, она заронила в его государстве тревогу, сомнения и разлад. Какая-то гнусность в словах американца не давала ему покоя. Пытаясь постичь ее смысл, Авельянеда бывал весьма близок к разгадке, но в странном смятении отступал, так, словно предвидел, что правда может оказаться намного страшнее любого неведения.

Внезапно он вспомнил, что за последние годы уже несколько раз давал автографы. Проступили в решетчатой дымке лица детей, коробки кукурузных хлопьев с плутоватым гаером на картинке, которые он не глядя подписывал, размышляя над строкой из Карлейля или Томаса Джефферсона. Чувствуя, как мороз подкрадывается к его седому затылку, Авельянеда стал украдкой приглядываться к действительности, и то, что он увидел, заставило его ужаснуться.

Толпы насмешников рассеялись. Он пробудился от спячки в совершенно незнакомой стране, где больше никто не приходил его проклинать, где не было свиста и оскорблений.

В каждом городе вокруг его клетки собиралась целая стайка мальцов, для которых он был только “дедушкой Аугусто”, милым клоуном, чей долгожданный приезд вызывал в них бурю щенячьего восторга. Они держали в руках пресловутые хлопья с его физиономией на коробке: мальцы щебетали, хвастали друг перед другом картинками новой серии и беззастенчиво сравнивали живого Авельянеду с его рисованным двойником. Молодые мамаши водили к нему своих детей, и здесь же, на площадях, грудастые бонны укачивали в колясках своих сопливых маленьких подопечных. Время от времени какого-нибудь Хуана или Карменситу поднимали на руки со словами: “Смотри, сейчас дедушка покажет фокус”, и юное создание, посасывая пустышку, послушно устремляло на него свои доверчивые глазенки. Охранники дули пиво в кафе, надолго оставляя клетку без присмотра, и этим охотно пользовались туристы, норовившие сделать с испанским buffono коллективный снимок.

Мимо спокойно текли проспекты, совершенно к нему безучастные: никто больше не тормозил на полном ходу, чтобы приспустить окошко, выкрикнуть витиеватое ругательство и умчаться прочь, никто не терзал клаксон, вкладывая в протяжный гудок всё свое презрение к подлому палачу. Влюбленные парочки, подвыпившие студенты, рабочие с заводов в компании размалеванных шлюх улыбались, приветственно помахивали ему издали и шли дальше, приберегая свои шуточки для дансингов и кафе. Нет, эта чудовищная пастораль не снилась Авельянеде – перед ним распахнулась самая что ни на есть буквальная, доподлинная явь.

Теперь, когда победа была почти достигнута, когда он мог ответить на их ненависть спокойным, самодостаточным безразличием, вдруг оказалось, что он проиграл: никакой ненависти к нему не осталось. Для нового поколения испанцев он был не тираном, бросающим вызов их бессильной плебейской ярости, а безобидным уличным штукарем, даром потешающим публику. Это был крах.

Всё еще не веря своим глазам, Авельянеда схватил пачку газет, скопившихся под кроватью, и постепенно уяснил для себя подноготную катастрофы.

Они забыли, кто он такой. Закон, по которому его перевозили из города в город, всё еще действовал, но испанцы больше не признавали в нем своего бывшего каудильо. По легенде, пустившей глубокие корни в сознании горожан, тот самый Авельянеда был давно мертв, и в клетке его подменял обычный актер, нанятый Республикой для отвода глаз. С наибольшим пылом это убеждение отстаивали националисты из полулегальной партии “Великая Испания” – желторотые солдафоны в черных рубашках, открыто исповедующие имперские идеалы. Их лидер, Карлос Фуэнмайор, в одном из своих интервью заявил: “Правительство пытается уверить нас, что шут, которого они возят по городам, и есть Аугусто Авельянеда. Им не удастся нас провести. Настоящий Авельянеда погиб как герой много лет назад, в горах Сьерра-Невады”. Легенда, как водится, дала многочисленные побеги. Иные, в частности, утверждали, что диктатор все-таки жив, но томится в тюрьме, предположительно на Менорке, где его ежедневно подвергают жесточайшим пыткам, надеясь выведать место, в котором он и его приспешники спрятали золото партии. Другие были убеждены, что он благополучно сбежал сразу после майского мятежа и сейчас работает садовником на востоке Гаваны, вместе с генералом Серхио Рохой, чья пресловутая казнь многолетней давности была не более чем искусной инсценировкой. В любой портовой таверне можно было услышать рассказ пьяного моряка, собственными глазами видевшего целехонького Авельянеду в Танжере, Буэнос-Айресе, Каракасе, Сан-Сальвадоре, Джорджтауне и даже далеком Архангельске, где он якобы и поныне исполняет должность коммунистического алькальда. По страницам газет гуляло интервью Оскара Вандервельде, дантиста из Австрии, который божился, что в середине сороковых лично протезировал зубы Авельянеде в Зальцбурге, где тот, с накладной бородавкой и португальским паспортом на руках, проживал под именем Марио Жименеса. По словам Вандервельде, в верхней челюсти каудильо имелась дырка – след от пули девятимиллиметрового “Вальтера-ППК”, из которого тот пытался застрелиться во время штурма своей резиденции республиканскими войсками. Под действием анестезии Жименес-Авельянеда признался, что после неудачной попытки свести счеты с жизнью осознал бренность бытия и ночью, за шесть часов до падения цитадели, спустился с горы по канату из солдатских ремней, снятых им (втайне от живых бойцов, но с болью и слезами раскаяния) с мертвых черногвардейцев. Сейчас беглый диктатор, женатый на чешской оппортунистке Ханне Злорадовой, колесит по Европе, с выгодой перепродает коллекционные почтовые марки и воздерживается от мяса – в память о тех, кто отдал за него жизнь в печальные дни гражданской войны. В Манчестере общество спиритуалистов “Психея”, члены коего полагали, что каудильо все-таки мертв, провело серию нашумевших сеансов, в ходе которых не только установило контакт с духом Авельянеды, но и убедило его надиктовать объемистую книгу воспоминаний, позднее выпущенную в свет ливерпульским издательством “Anima”. Многочисленные неточности в мемуарах спиритуалисты объясняли частичной утратой духом “астральной памяти”, каковая (утрата) была послана ему в наказание за войну против Соединенного Королевства. В самой Испании “мертвый” Авельянеда стал объектом почитания небольшой, но влиятельной части общества – детей аристократии и буржуазии. Накануне Республику потрясла гибель Игнасио де Кампаньолы, двадцатилетнего отпрыска семьи известных мадридских финансистов. Прочитав “Жизнь Прометея”, посвященный диктатору семитомный красочный панегирик Адольфо Переса, опального историка с Тенерифы, Игнасио решил покончить с собой – в предсмертной записке он указал, что “не желает жить в мире, в котором нет его каудильо”. Сунув записку в карман, он не колеблясь шагнул с карниза и пролетел, один за другим, все четырнадцать этажей “Пелайо”, фешенебельного отеля, выстроенного его отцом, Адальберто, в самом сердце порочной Латины. Трагедия имела неожиданную развязку. При падении Игнасио сильно расшибся, но не погиб. Не издав ни звука, он встал с о