Столь близкое соседство с давним врагом вызывало в стариках смешанные чувства. С одной стороны, они уже не питали к нему той вражды, которая в былые времена сделала бы такое соседство попросту невозможным. Годы примиряют с самыми ненавистными, да и общее положение узников мятежа заставляло их видеть в нем товарища по несчастью. С другой, многие из них завидовали тому вниманию, которым Авельянеду окружили тюремщики и фалангистская пресса, так как большинство стариков искренне полагали, что этого внимания заслуживают они сами. Князья смотрели на него исподлобья, некоторые – правда, шепотом – упрекали охрану за то, что он, сын простого банковского клерка, первым становится у раздачи. Впрочем, зависть, в свой черед, была всего лишь подложкой для другого, более тонкого чувства, в котором легко угадывалась тайная приязнь. Там, за стенами тюрьмы, фалангистская пропаганда, раздувая меха газет и радиостанций, подбрасывая в топку народного гнева все новые и новые факты, ковала из Авельянеды чудовище, но здесь, где, согласно древнейшей формуле, враг твоего врага становится другом, она добивалась прямо противоположного. Находились и те, кто открыто выражал диктатору свое восхищение. На второй день к Авельянеде подошел Франсиско Сарабия, крепкий, еще нестарый, крашенный в рыжину мужчина с чуть гниловатыми зубами, бывший лет пятнадцать тому назад министром финансов, и, великодушно улыбаясь, заявил, что каудильо хотя и причинил Республике величайшее зло, достоин всяческого уважения, потому что бил этих красных сволочей.
– Эти ваши Каменоломни были весьма полезным учреждением. Но увы, – Сарабия бросил за окно меланхолический взгляд, – недостаточно эффективным.
Министр был вовсе не одинок. Еще через день, во время обеда, на плечо Авельянеде легла костлявая рука с массивным серебряным перстнем, украшенным адамовой головой, и замогильным голосом произнесла:
– Я прощаю вас, генерал.
Рука принадлежала дону Аугусто дель Рею, пламенному монархисту, который в годы Империи сам провел несколько лет в одном учреждении на востоке Галисии. Еще на фронте, в окопе, вокруг него сплотилось несколько стариков, поборников возрождения королевской власти, которые здесь, в тюрьме, держались от либералов несколько обособленно. Сторонники дель Рея также поспешили выразить диктатору свое полнейшее одобрение.
Сам Авельянеда читал о себе без гордости, но и без раскаяния. Смене чудовищных кадров на темном экране сопутствовала одна-единственная мысль: если он не заплатил этой четвертью века за всё, что ему вменяется в вину, то и не знает, чем еще мог бы заплатить. Впрочем, знал: этот пункт фалангистское руководство уже внесло в счет и скоро предъявит его к оплате.
Похвалы сотрапезников он выслушивал с сомнамбулическим безразличием. Среди стариков Авельянеда скучал: они казались ему нестерпимо суетными и слишком уж… моложавыми. Все они рвались куда-то сражаться, хотя большинство из этих бравых идальго уже сносило свою последнюю пару сапог. Ничуть не смущаясь цветом знамени за окном, они горячо обсуждали переустройство Республики после победы над красными, спорили, сердились, шарахали по столу дрожащими кулаками. Каждому его проект казался единственно правильным. Растеряв в окопе большую часть своей хваленой дворянской выдержки, некоторые швыряли в противников пищей, так что, случалось, над головой у диктатора пролетали куски запеченной тыквы и скатанные чьей-то гневной рукой упругие хлебные шарики. Звучали пышные, как в пьесах Кальдерона, уничижительные тирады:
– Не смейте лезть своим грязным языком в мое сердце, сеньор! Скажите спасибо нашим врагам, иначе вам пришлось бы с оружием в руках ответить за ваши подлые поползновения!
При общем согласии дон Аугусто дель Рей был назначен арбитром в вопросах дворянской чести. На специальной бумажке он записывал огрызком карандаша, кто, кого и когда вызвал на дуэль, указывал имена секундантов и скреплял договор своим фамильным серебряным перстнем, предварительно обмакнув его в кофейную гущу. Все эти поединки должны были состояться тотчас по освобождению Мадрида от коммунистических орд – или же еще раньше, если бы тюремное руководство удовлетворило ходатайство стариков о выдаче им огнестрельного оружия.
Здесь же, за хлебным пудингом и рисовой кашей, создавались и рушились партии, заключались и расторгались политические союзы, плелись хитроумнейшие интриги, раскрывались заговоры, выводились на чистую воду двоедушные ренегаты. Шум в столовой поднимался невообразимый. Охранники, которые получали от происходящего истинное удовольствие, на силу могли успокоить своих буйствующих подопечных. Случалось, какого-нибудь не в меру пылкого старичка выносили отдышаться во двор, где он, объятый судорогой гнева, всё еще тряс по инерции востреньким кулачком, еще отхаркивал, задыхаясь, навязшее в глотке витиеватое ругательство.
По инициативе начальника тюрьмы в столовую в часы коллективных трапез приводили мадридских пионеров, дабы здесь они воочию убедились в ничтожестве республиканцев. Десятка два малышей в красных галстуках, робея, выстраивались вдоль стены и послушно глядели на этот содом, хотя поведение стариков скорее просто пугало их, нежели будило в юных сердцах здоровую классовую неприязнь. Молодой учитель с фалангистской звездой на плече ласково ободрял самых застенчивых и усовещивал тех, кто побойчее, норовивших стянуть у повара кусочек-другой запеченной тыквы. Столовая превратилась в театр, но сами актеры отнеслись к этому на удивление равнодушно. Они называли пионеров “кухаркиными детьми” и видели в них лишь очередных статистов жалкой коммунистической оперетты, принимать которую всерьез считали ниже своего достоинства.
Несмотря на личные разногласия, по мере публикации в газетах все большего количества фактов о Красных Каменоломнях почти все республиканцы встали на сторону Авельянеды. За три дня до роковой пятницы, ослепительным июльским утром, на краткий миг превратившим столовую в подобие засвеченного фотоснимка, они устроили ему настоящую овацию, как римскому императору, вступающему в столицу после долгой победоносной войны. Либералы и монархисты хлопали, кряхтели, громыхали стульями, поднимаясь ему навстречу, некоторые даже украдкой промокали платком набежавшую слезу. Сам герцог Альмейда, желтолицая мумия с огромным зобом, верховный комендор созданной тут же, в тюрьме, партии элитарных эгалитаристов, пригласил Авельянеду за свой столик. Раздавались возгласы:
– Так их, дон Аугусто! Не жалейте! Мы будем болеть за вас, генерал! Можете рассчитывать на нашу поддержку!
В то утро он понял: они совсем спятили, эти жалкие старики, совсем помешались на своих вздорных политических химерах. Они упорно не замечали того элементарного факта, что в пятницу его повезут вовсе не на политический диспут и что происходящее далеко не так безобидно, как почти все они в своей нелепой беспечности склонны были считать. Но даже те из них, кто еще не утратил рассудка, охотно поменялись бы с Авельянедой местами, лишь бы удостоиться хотя бы части той блистательной славы, которую, как им казалось, он снискал себе борьбой с проклятыми коммунистами.
В тот же день он попросил тюремные власти избавить его от посещений столовой, а еду ему приносить непосредственно в камеру. Привилегии такого рода, как правило, не допускались, но ввиду особого положения диктатора, а равно того обстоятельства, что именно он как-никак являлся основателем тюрьмы, власти пошли ему на уступку.
На его решение повлияла также неприятная сцена, имевшая место накануне вечером. Под самый занавес ужина, когда насмотревшихся на вакханалию малышей уже выводили в коридор, в столовой, по недосмотру учителя, задержалась маленькая пионерка. Это была совсем еще кроха с тугой золотистой косичкой и пятнышком шоколада на слегка опушенной персиковой щеке, юная строительница коммунизма, с уже присущей этому племени недетской серьезностью в глазах. Поколебавшись, пионерка подошла к Авельянеде, дернула его за рукав и громко спросила, старательно и забавно растягивая слова:
– А вы плавда убивали лабочих и клестьян?
Буря в столовой мгновенно утихла. Щуплый охранник, привалившийся задом на край свободного стола, перестал ухмыляться, головы стариков, скрипнув шейными позвонками, почти синхронно поворотились на пионерку. В двери показалась испуганная голова учителя.
Авельянеда посмотрел на девочку с нежной грустью, коснулся кончиками пальцев золотого дыма на ее голове и, помедлив, ответил:
– Правда.
Глаза девочки вспыхнули комичным и оттого особенно выразительным гневом.
– Плохой дедушка! – топнув ножкой, крикнула она и бросилась догонять своих – слетевший на землю мстительный херувим, способный уязвить сильнее, чем вся вместе взятая фалангистская пропаганда.
Поступок пионерки привел столовую в бешенство. Старики закаркали, заголосили, как стая рассерженных ворон, затрясли на девочку немощными кулаками.
– Вы не смеете! Не смеете водить сюда этих кухаркиных детей! – оскалив янтарные зубы, кричал на охрану отставной министр образования, и налитая густой апоплексической кровью змеевидная жилка на его виске пульсировала от ярости.
Сидевший у самого входа рыжеусый барон попытался подставить девочке ножку, но та ловко перепрыгнула преграду и скрылась в дверях.
– Не волнуйтесь, генерал! – сосед Авельянеды по столику, Франсиско Сарабия, накрыл его руку своей и ободряюще улыбнулся. – Они не имеют на это ни малейшего права!
Но Авельянеда не волновался. Провожая пионерку глазами, он подумал о том, что созрел для Пласа-Майор и что, в какую бы форму ни облеклось затеянное фалангистами аутодафе, примет его спокойно, потому что никакая пуля или петля не способны разлучить с жизнью того, кого сама она – и притом многократно – успела признать мертвецом.
Ближе к вечеру, заранее сообщив о своем приходе через охрану, в камере его навестил Санчес. С момента их последней встречи комендант, как показалось Авельянеде, немного прибавил в росте: в дверь он вошел, слегка наклонив голову, массивный, упругий, весь отлитый из какой-то особенно прочной гуттаперчи, идущей на вы