С площади Коминтерна свернули на проспект святого Франциска, нареченный фалангистами в честь Антонио Грамши. В эту минуту чуть позади, из распахнутых дверей публичной библиотеки выходила толпа маленьких пионеров, ведомых молодой хромоногой учительницей. Увидев старца в повозке, мальчишки, идущие впереди, удивленно застыли, перешептываясь, и от них какая-то внезапная весть порхнула по головам. Бог знает что они вообразили, но когда повозка повернула на проспект, малыши дружно бросились за ней.
– Ленин! Ленин! – сбиваясь с ног, радостно галдели ребятишки. Некоторые из них сорвали с себя красные галстуки и размахивали ими, пытаясь привлечь внимание старца. Позади, с гримасой ужаса на лице, потрясая конским хвостом, ковыляла учительница.
Вероятно, необычная униформа и медаль на груди Авельянеды ввели их в заблуждение – ведь неизвестно, какими представляли себе Ленина новоиспеченные мадридские пионеры. Но едва малыши поравнялись с телегой, стриженый фалангист оторвался от книжки и наставительно произнес:
– Это не Ленин, дети! Это враг мирового пролетариата.
Услышав это, одни еще бежали по инерции, другие остановились как подстреленные. Мгновение спустя запыхавшаяся учительница, в страхе поглядывая на повозку, уже отчитывала ошарашенных сорванцов, а те, всё еще не веря, теребя в руках концы пионерских галстуков, смотрели диктатору вслед. Авельянеда улыбнулся и помахал ребятишкам рукой.
Проехали ажурное здание, в котором четверть столетия назад помещался центральный клуб черногвардейцев. Круглая башенка, где любил сиживать Роха, была начисто снесена снарядом. Закопченные стены приняли цвет униформы тех, кто когда-то устраивал здесь шумные кутежи. Пожар, впрочем, лизнул здание только снаружи: сквозь разбитые окна была видна нетронутая обстановка. Пожилой задумчивый дворник сметал осколки стекла, царапая мостовую жесткой проволочной метлой. На повозку он не обратил никакого внимания.
Мысли Авельянеды еще витали вокруг столиков кафе “Робеспьер”, когда впереди, со стороны Королевского собора, послышалась мелодия скрипки. Он сразу узнал ее, ибо за годы странствий по городам научился отличать по голосу от тысячи других. Мелодия была печальной, она медленно возносилась к верхушкам деревьев, плавно покачивалась над ними, а затем опадала, чтобы через минуту возобновить свой траурный полет.
Сегундо стоял на невысоком парапете между церковной оградой и памятником Горацио Паскуалю (вернее, тем, что от него оставили фалангисты, – от покойного премьера уцелели только мраморный пьедестал с золочеными буквами и две бронзовые стопы, тускло блестевшие на срезе). На скрипаче был его обычный задрипанный пиджачок, чужие, узковатые брюки в светлую полоску и рваные коричневые сандалии, каких он отродясь не носил. С того дня, когда они виделись в последний раз, он порядочно исхудал, но был, кажется, невредим, если не считать забинтованной головы. По тому, что у ног его не стояло ни шляпы, ни ящика, а сам он не выразил при появлении повозки ни малейшего удивления, Авельянеда заключил, что Сегундо ждал его – каким-то чутьем догадался, что катафалк проедет именно здесь. Однако, увидев слезы на глазах скрипача, он удержался от радостного приветствия, которое едва не сорвалось с его губ, и сердито воскликнул:
– Чего ревешь, старый хрыч?
Сегундо вытер слезы рукой – той самой, в которой держал смычок, будто хотел извлечь ноту из собственного лба, – и жалобно отозвался:
– Простите! Очень грустно, сеньор!
– Играй, Сегундо! Играй! – приказал Авельянеда и отвернулся, чтобы, чего доброго, самому не распустить нюни.
Повозка продолжила движение вперед, а скрипка Сегундо – свое печальное восхождение. Звуки ее почти касались неба, фальшиво и нежно – до того, что диктатору вдруг стало невмоготу.
– Эту гадость сыграешь у себя на похоронах! – рявкнул он, поворотясь, и погрозил скрипачу кулаком.
Повозка уже удалялась, когда Сегундо крикнул вдогонку:
– Я вас не бросил, сеньор! Я был в тюрьме! Меня арестовали как бродягу! – размахивая смычком и едва не падая с парапета, он кричал что-то еще, но остальное уже нельзя было расслышать.
– Знаю, Сегундо, – пробормотал Авельянеда. – Знаю.
Фалангисты наблюдали эту сцену с неудовольствием, однако вмешиваться не стали. Они лишь переглянулись, снисходительно хмыкнули и снова уставились в свои книжки.
Погрохатывая на ухабах, миновали похоронное бюро, у входа в которое стояло десятка полтора новых неструганых гробов, с какими-то загадочными цифрами, вырезанными на крышках. На одном, поджав ноги, сидел жуликоватого вида мальчик в обтерханных штанах и ел суп, причем в качестве миски он использовал выдолбленное донышко тыквы. На повозку мальчик посмотрел с любопытством, но без удивления – видимо, не знал, кого это везут, или же был просто равнодушен к политике.
С проспекта Святого Франциска въехали на улицу Байлен, или, по-новому, улицу Счастья – единственное название, которое понравилось Авельянеде. Бросив взгляд на табличку, он даже подумал, что коммунизм, быть может, не такая плохая вещь и что красным при должном старании удастся сделать испанцев счастливыми на свой лад. Все эти пятилетки, партсъезды, колхозы (Авельянеда мысленно пощелкал пальцами, припоминая), доярки на обложках журналов вместо коронованных потаскух вполне могли оказаться пусть и окольным, но всё же путем к истине, и если Восточный Деспот не навяжет Фаланге собственные порядки, то возможно… Впрочем, он тут же осекся, увидев впереди, на башенках собора Альмудена, красные металлические звезды вместо крестов. Над центральным входом была натянута длинная кумачовая полоса с надписью “Мадридская сельскохозяйственная выставка”. За оградой возвышались штабеля досок, стремянки, шатры – видимо, выставка еще только приготовлялась. Тут же, за оградой, стояли вынесенные из собора статуи святых. Авельянеда поджал губы и отвернулся.
Свернули на Главную улицу, называемую теперь улицей Карла Маркса. Здесь Авельянеду кольнуло как бы легкое беспокойство – не предвестие того неизбежного волнения, что ждало его впереди, а отголосок чего-то, оставленного еще в камере. Этот укол был каким-то образом связан с делегацией французской компартии, виденной им несколько минут назад. Он стал рассеянно перебирать в памяти отдельные элементы – физиономию человека, похожего на Андре Марти, ухмылку его рябого соседа, оттопыренный мизинец Посконникова – и вдруг образ маленького флажка на столе навел его на разгадку. Всю неделю в газетах писали о готовящемся полете французов в космос – первом в истории запуске, который мог наконец нарушить звездную монополию большевиков. Авельянеда живо интересовался этой темой, отдыхая на “французских” статьях от бесконечного перечня собственных преступлений. Из ста напечатанных слов восемьдесят приходились на долю будущего астронавта, Филиппа Лагранжа – кинематографического красавца с ямочкой обольстителя на гладко выбритом подбородке и копной совершенно белых волос. Газеты без конца тиражировали снимок с космодрома Куру в Гвиане: ярко освещенная солнцем ракета “LEF–1” с расшифровкой по борту “Liberte Egalite Fraternite”, улыбающийся Лагранж в скафандре на площадке высокой металлической лестницы. Полет должен был состояться прошлым вечером, но утром Авельянеда газет, вопреки обыкновению, не получил и не знал, чем всё закончилось. Не желая беспокоить читающих фалангистов, он с сомнением посмотрел на возницу и без всякой надежды спросил:
– Скажи-ка, братец, что там слышно о полете Лагранжа?
Однако тот – совершенная колода с виду – откликнулся на вопрос с живейшим энтузиазмом.
– Отложили из-за неисправности двигателя, – сказал он, поправив на голове облезлую шапку, и, будто с горы, пустился в подробные технические объяснения, употребляя такие слова, как “удельный импульс”, “дренаж” и “тетраоксид”. Авельянеда уже успел заскучать, когда крестьянин вдруг замолчал, покосился на фалангистов и, понизив голос, произнес:
– Вообще-то мне не велено с вами говорить, но… Славно вы их тогда, под Гибралтаром!
– Кого? – не понял Авельянеда.
– Как кого? – тот вытаращил глаза. – Англичан!
Не встретив в диктаторе поддержки, возница вдруг помрачнел, отвернулся, по-вороньи ссутулился на передке и за весь остаток дороги не произнес больше ни слова.
Здесь, на улице Карла Маркса, наконец показалась часть тех, кто пришел посмотреть на казнь. Не поместившаяся на Пласа-Майор толпа выплеснулась на окрестные улицы – Сарагосы, Жироны, Филипа III и другие, – где и застыла подобно головам Лернейской гидры. Люди, которым не хватило места на площади, не могли ничего увидеть, но их, вероятно, волновала сама возможность находиться рядом, и поэтому никто из них не расходился. Лица стоящих были обращены в сторону Пласа-Майор, так как все они, поверив слухам, считали, что диктатор уже находится там, в Каса-де-ла-Панадерия. Убеждение это было столь сильно, что когда явился он сам, при полном параде, стук ослиных копыт никого не насторожил. Лишь когда повозка приблизилась, смятение прошло по толпе, и вся она, будто поле подсолнухов, повернулась к Авельянеде. Так и не услышав криков на улицах города, он ждал, что проклятия и вопли раздадутся здесь, но толпа только охнула и замерла. Замерла на секунду, потому что в следующую – так же медленно, будто не по собственной воле, а подчиняясь энергии отлива – начала расступаться, давая повозке дорогу. Источником этой силы не были стоящие вдоль тротуаров вооруженные фалангисты, напрасно посланные сюда для поддержания порядка: толпа поглотила их, не заметив. Нет – движение исходило от нее самой. В глаза Авельянеде бросился двухметровый детина, который не глядя отодвинул своей рукой-оглоблей сразу пятерых, в том числе такого же громадного, как он сам, фалангиста. Под напором человеческой массы не выдержала витрина пекарни. Стекло хрустнуло и с тусклым дребезгом осыпалось внутрь, на свежеиспеченные булки и пирожки, прижатый к витрине рыжебородый пекарь в засаленном колпаке повалился туда же. Однако, упав, он не издал ни звука, а сел на груде осколков и продолжил не мигая смотреть на повозку. Жители домов распахивали окна, срывали с них москитные сетки, убирали прочь опунцию и герани. Двое маленьких внуков выкатили на балкон коляску с парализованным дедом – обмякшее тело не шелохнулось, но водянистые глаза поплыли за катафалком, выражая, вопреки бессилию плоти, самую суть движения. Напряженно вслушиваясь в эту – столь неподходящую случаю – тишину, Авельянеда, впрочем, не обольщался, поскольку приписывал ее эффекту неожиданности. Стараясь лишний раз не глядеть по сторонам, он готовился к тому, что через минуту, самое большее через две в спину ему полетит тысячеголосый вопль, и заранее принимал его, ибо только так, принимая, мог оставаться неуязвимым. Меж тем когда впереди, в одном из распахнутых окон ожил радиоприемник, чья-то рука тотчас его задушила, вырвала с корнем непрошеный звук, словно сочла его кощунственным в такую минуту.