«Что за черт?» — выругался Авельянеда, удивленный странным несоответствием между метеосводкой и ярким солнечным светом, проникающим сквозь закрытые жалюзи. Решив, что глаза, должно быть, ему изменяют, он отложил перо, вышел на балкон и выругался вторично. На небе не было ни облачка, ошалевший от жары толстозадый мопс, Муссолини, учащенно дышал, свесив до полу подвижный, как студень, язык. Вода в поильнике совсем пересохла, давно не поливавшийся амариллис в желтом терракотовом горшочке склонил свою нежную лиловую голову. Авельянеда пожал плечами и собрался уже уходить, когда в небе, со стороны Чамартин–де–ла-Роса, появилась маленькая белая птичка и с настырным жужжанием стала приближаться к дворцу. Не долетая, однако, до города, птичка уронила несколько темных крохотных капель, и те, едва слышно свистя, упали и разорвались за Университетским городком, в том самом месте, где располагались казармы черногвардейцев. Как бы в ответ на это за окраиной тотчас раздался гвалт артиллерии и приглушенный стук швейных машин. В небе появились еще три, пять, восемь птичек, жужжание переросло в гул, на казармы посыпались целые россыпи темных свистящих капель. В тот момент Авельянеда еще не знал, что в мятеже участвует почти весь Имперский воздушный флот.
Не знал он и того, что мятеж поддержали в самом Мадриде и даже в его собственном дворце. Пока Авельянеда стоял и, обмахиваясь трактатом о сверхчеловеке, пытался понять, что, черт возьми, происходит, четверо сверхлюдей подкрались и набросились на него сзади. Приложив сверхчеловеческие усилия, они повергли изумленного каудильо на пол и скрутили ему запястья белыми крахмальными полотенцами. Они были совершенно вероломны в своем сверхчеловечестве, эти подлые Übermensch’и[4]. Связанный, с кляпом во рту — страницей, вырванной из трактата — он был перенесен в подвал, где и оставлен до подхода мятежных частей. Лязг запираемой подвальной двери совпал с новым отзвуком прокатившейся на севере канонады.
Ожидание растянулось на годы, скрашенные лишь призрачным эхо пальбы на окраине да гулкими ударами его собственного сердца. Он был уверен, что в тот же день, самое позднее на следующий, его казнят, выпишут ему персональный билет на небо, но был как–то странно готов к этому, даже торопил развязку. Ведь, если он не ошибся и его Империя погибла, длить комедию дальше было уже ни к чему. Он лишь боялся, что казнь будет позорной, скажем, в петле, с синюшной тряпицей вываленного языка, как у толстозадого мопса, Муссолини. Или еще того хуже: что мятежники посадят его в клетку и станут показывать публике, как зверя. А потому, полагаясь на милосердие палачей, надеялся все же на пулю, простую испанскую пулю, и уже предчувствовал минуту, когда в затылок ему повеет злой вороненый холодок.
Он просидел в подвале недолго: спустя четыре часа его освободили гвардейцы Рохи и сохранившие верность присяге армейские подразделения Пеньи. Заговорщики были повешены на балконе дворца, мятежные полки остановлены на подступах к Мадриду, но за это время что–то в главе государства успело непоправимо измениться. Он с каменным лицом принял в своем кабинете Пенью и Роху, безучастно выслушал предложение о немедленном отступлении на юг и с таким же равнодушным видом дал свое согласие. Он хотел бодро сказать: «Да, сеньоры, мы отступаем», но вместо этого язык проворочал что–то нечленораздельное:
— Мм.. шеньоры.. Мы шуштупаем..
Беззвучно лопнула внутри натянутая струна. Он стал вдруг как кукла, большая беспомощная кукла Авельянеда, жалкий паяц, бездушная марионетка. Ручки и ножки у этой куклы одеревенели, язык по–прежнему пытался одолеть непослушное слово «отступаем».
Началась суматоха, прибежал полковой врач, сделал каудильо инъекцию. Куклу больно отхлестали по щекам, а потом выплеснули ей на лицо целый стакан противной затхлой воды — даже это в его государстве уже не годилось ни к черту.
Остальное Авельянеда помнил плохо.
Его положили в штабную машину с откидным верхом и накрыли армейским байковым одеялом тошнотворного, грязно–бурого цвета, под голову сунули трактат о сверхчеловеке. Машина завелась и поехала, Авельянеду трясло, над ним плыло кастильское небо, сначала вечернее, голубое, затем серое, тускнеющее, затянутое тучами, потом снова чистое, ночное, усыпанное звездами. Слезы ползли у него по щекам, жгучие, постыдные слезы, такие же горькие, как в тот день, когда он прочел в газете о поражении отечества в Испано–американской войне. Пронеслись над головой два рассерженных штурмовика — он так и не разобрал, мятежные они были или свои.
Приступ оставил его только на рассвете, когда они остановились, чтобы пропустить колонну отступающих войск. Авельянеда приподнялся на сиденье и долго отупело рассматривал пейзаж, который показался ему как будто знакомым, но каким–то порченым, словно пережившим огненный ураган. Впереди, за остовом поваленного забора и вереницей обугленных сторожевых вышек простирался изрытый воронками полигон, песчаная насыпь с остатками деревянных строений и нацеленное в небо сигарообразное нечто высотой со среднюю колокольню. Почерневшее с одного боку, нечто медленно и как бы нехотя догорало, испуская в утреннюю лазурь темную курчавую копоть — ветер подхватывал и кружил над площадкой снопы тающих на лету искр.
В голове еще не совсем прояснилось, но Авельянеда узнал ее.
Это была его космическая ракета.
Дальше были четыре месяца агонии и безрадостного отступления на юг, по разбитым дорогам ввергнутой в гражданскую бойню страны.
После отхода имперских частей мятежники триумфально — под звон колоколов и гомон ликующей черни — вступили в Мадрид и объявили на Пуэрта–дель–Соль о восстановлении Республики. «Торквемада» была публично сожжена, Пласа—Майор ритуально отмыта от незримо покрывающей ее крови. Воцарившаяся в Кортесах шайка предателей во главе с Горацио Паскуалем, молодым преуспевающим демагогом из эмигрантов, заискивая и протокольно улыбаясь, подписала с союзниками мирный договор, а мятежные дивизии двинулись в крестовый поход на Империю.
Отступление его армии напоминало Исход — самый большой и самый печальный в истории исход сверхчеловеков, от которых навсегда отвернулась их изменчивая фортуна. Заполучив в руки промышленный север страны, а в придачу к нему английские и французские танки — щедрую награду за предательство, республиканцы сразу превратились в грозную силу, остановить которую не могли ни личное мужество регуларес и guardia negro, ни стратегическое мастерство Рохи и Пеньи. Теснимые врагом, униженные, оклеветанные, ненавидимые всем миром, сверхчеловеки брели, спотыкались, волочили по земле отяжелевшие винтовки и автоматы, страдали от зноя и жажды, пили гнилую воду из пересыхающих луж, плакали, уткнувшись лицом в пилотку, молились своему Богу, хмурившему с небес косматые брови, болели тифом и дизентерией, стирали в цветущих болотах окровавленные бинты, промокали запекшийся гной листьями майорана, оставляли вдоль дорог убитых и тяжелораненых, на краткий миг обретали надежду и снова впадали в отчаяние. Оборванные, полуголодные, они были как орден нищенствующих рыцарей, покидающих Палестину под натиском сарацин — звездные тамплиеры, так и не добывшие для своего каудильо ни Вегу, ни Сириус, ни Алголь.
Военные велосипедисты несли на себе свои разбитые боевые машины, понтонщики волокли уцелевшие доски от разбомбленных переправ, военные повара катили пустые полевые кухни. Позади, прикрывая тылы отступающей армии, ползли запыленные «Леопарды», чудом ушедшие с полей Аквитании и Гаскони. Так и не доведенные до ума, танкетки часто ломались, и в условиях почти непрерывного бегства их приходилось чинить и дорабатывать на ходу. Иногда можно было наблюдать, как один «Леопард» буксирует другой, неисправный, но, едва механики приводили в чувство второй, как ломался первый — их меняли местами, и все начиналось сначала. В Ла—Гуадато, во время привала, Авельянеда в скорбной задумчивости смотрел на горное озеро — большую глянцевую купель с печатью пурпурного облака посредине, а рядом чумазый отчаявшийся танкист бился над мертвой танкеткой, из всех щелей которой валил густой фиолетовый пар. Поминая то черта, то Деву Марию, танкист тщетно заклинал неуступчивое железо, а после, не выдержав, трахнул его разводным ключом и горько заплакал, припав к броне, как отвергнутый воздыхатель или безутешный сын у гроба усопшей матери.
Самой боеспособной силой в имперской армии были старые ржавые танки времен штурма республиканского Мадрида. Покидая столицу, их сняли с постаментов почета, наспех покрасили и вернули в строй. Когда–то, по праздникам, мадридские школьники украшали их гусеницы цветами и слагали в их честь торжественные стихи. Верные новому курсу партии и правительства, учителя внушали детям, что когда–нибудь эти машины украсят холмы далеких планет, небесных колоний великой испанской Империи. Дети благоговейно ласкали их облупленную броню, а теперь эти несбывшиеся звездолеты производства фирмы «Виккерс» вновь несли на себе бремя войны, старое, привычное бремя, которого им так и не дала избежать завистливая судьба.
Но «Виккерсов» было слишком мало, чтобы сдержать республиканцев. Пытаясь восполнить нехватку техники, с городских линий снимали автобусы, обшивали железом, ставили на них легкое вооружение и пускали в дело. На таких «танках» воевали под Альбасете и на подступах к Сьюдад—Реалю, заправляя их разбавленным бензином, ибо и бензина не хватало тоже, как не хватало фуража и боеприпасов. На десять республиканских выстрелов имперская артиллерия могла ответить самое большое тремя. С конца июля имперские танковые войска, которые сохранили только свое гордое имя, пополнялись уже легкобронированными крестьянскими телегами и паровыми катками. В Валенсии отряд гренадеров одержал небольшую победу, применив в бою действующий трамвай. Быстро перемещаясь по улицам, они наносили мятежникам мелкие поражения то здесь, то там и смогли ненадолго сдержать наступление. После этого случая в остальных городах Юга были спешно организованы трамвайные войска, но эта запоздалая мера уже не могла спасти положения. Оставалась еще кавалерия, но доблестные хине́те, отправлявшиеся с саблями наголо против танков Республики, назад уже не возвращались.