яток патронов к ней, хмурый, небритый Монтеферроль в новой красной рубахе и старых, тоже приятелевых парусиновых брюках, целый час дожидался выгрузки за газетным киоском на северо–восточном углу площади, без остановки курил, затравленно поглядывал на прохожих. Лишь когда «Паккард», освобожденный от своей ноши, покинул площадь, он раздавил окурок нервным движением каблука и, шепча искусанными губами имя брата и молитву Деве по–галисийски, двинулся навстречу возмездию.
Монтеферроля подвела его собственная криминальная внешность, которой, увы, ничуть не скрасила щегольская рубаха. Опухший после пьяной ночи, проведенной в местном кабачке, совершенно невменяемый с виду, он еще издали привлек внимание Пако — молодого карабинера из числа тех, что пополнили охрану диктатора после введения ночной смены. Едва Монтеферроль рванул из кармана влажную от пота «Астру», как Пако, угадав намерение галисийца, бросился ему навстречу.
Полсотни зевак, уже успевших собраться на Пласа—Аюнтамьенто, стали свидетелями сцены, похожей на эпизод из американской гангстерской ленты, накануне с успехом прошедшей в кинотеатрах города. Не желая стрелять в невиновного, Монтеферроль, нащупывая дрожащей мушкой ненавистную фигуру в клетке, скакнул вправо, но юркий Пако тотчас повторил его движение. Грянул выстрел, по счастью, никого не задевший. К смертельной пляске подключился диктатор, чье сердце, почуяв сладостную свободу, остервенело забилось в собственной клетке. Подставляя под пулю грудь, Авельянеда прыгнул в ту же сторону, что и Монтеферроль, но с некоторой задержкой: стараясь сбросить с себя цепкую тень охранника, галисиец уже отскочил влево. «Астра» снова подавилась бессильным гневом. На противоположном конце площади упал старик — городской сумасшедший, который уже третий десяток лет торговал здесь одним–единственным позеленевшим ботинком (по–своему примечательным: ведь и ботинок, и его хозяин участвовали в знаменитой битве за холм Сан—Хуан, где американские всадники во главе с Рузвельтом разбили войска генерала Арсенио Линареса). Третья пуля оцарапала Авельянеде плечо, привставший старик на другом конце площади упал снова. Молниеносная рокировка с участием трех фигур совершилась в четвертый раз (в здании мэрии лопнуло окно), когда остолбеневшие напарники Пако, наконец, бросились на Монтеферроля. Уже поваленный, он исхитрился снова нажать на курок, но в этом мире несвоевременных осечек и мстителю, и жертве обоюдно не повезло. Пыхтящий Хорхе, разодрав на убийце измочаленную рубаху, выбил онемевшую «Астру» ударом сапога. Минуту спустя подоспевшие полицейские поволокли несчастного, изрыгающего галисийские проклятия Монтеферроля прочь от недосягаемой, четырежды простреленной навылет клетки.
Галисийские мешались с испанскими — красный, трясущийся, весь мокрый от смертельных шахмат Авельянеда, вцепившись в решетку, крыл на чем свет стоит такого же красного, пристыженного Пако, посмевшего лезть со своим геройством куда не следует. И каталонскими — окровавленный, дважды раненный в одно и то же плечо участник битвы за холм Сан—Хуан тряс позеленевшим ботинком, обещая при случае отомстить этим пархатым гринго. Без жертв, однако, не обошлось: на первом этаже мэрии, в кабинете секретаря, в клетке значительно меньшего размера был убит наповал другой пленник — древний попугай, который видел, как утверждали, самого Симона Боливара во время его визита в Валенсию в 1799 году. За тройное кровопролитие Тьяго Монтеферроль был возвращен в тюрьму, теперь уже — на значительно больший срок.
Снова потянулись дни и ночи унижения, наполненные эхом выстрелов да легким саднением в плече — дразнящим отзвуком несбывшейся смерти. Повинуясь воле твердолобого рока, пули упорно избегали Авельянеду, зато плевки и издевки попадали точно в цель. В Аликанте он, изловчившись, швырнул в хохочущих смердов еще теплое судно, но сам цели, увы, не достиг: меланхолично гремя и расплескивая содержимое, жестяная посудина бессильно покатилась по лунному тракту. В Мурсии удавка из нитей лоскутного одеяла снова оборвалась.
Следующим посланцем небес был, как ни странно, Пако, его непрошеный избавитель. Пако недолюбливали другие охранники, в их круг он никак не вписывался, а его геройство на Пласа—Аюнтамьенто еще долго вызывало их язвительные насмешки. Хорхе злобно третировал паренька, всячески помыкал им на правах старшего смены, их дурашливые напарники, Хесус и Хоакин, похожие как братья рыжеволосые арагонцы, тоже на остроты не скупились. Все это способствовало возникновению между Пако и Авельянедой той безотчетной приязни, которая так часто связывает двух отверженных. Она–то, их обоюдная отверженность, и сыграла на руку узнику.
Однажды, после очередного ночного позора, отягощенного очередной бесплодной попыткой Авельянеды свести счеты с жизнью, Пако приблизился к клетке (Хорхе, Хесус и Хоакин дулись в «пятерочку», сочно шлепая картами о мостовую) и, понизив голос, предложил помочь. Потупив тающий взгляд — взгляд простолюдина, которому неловко за свой добрый порыв, — охранник признался, что его отец служил во Втором гренадерском и погиб при взятии Гибралтара. Семье приходится несладко, иначе бы он давно бросил эту работу, будь она неладна. После такого вступления Пако на минуту умолк, а потом, еще больше смутившись, продолжил:
— Вы много сделали зла нашей стране, сеньор. Но негоже вам так страдать. Подло все это.
Поминутно оглядываясь на товарищей, рвущих тишину площади азартными криками, Пако сказал, что мог бы попытаться раздобыть яду. Его мать работает в аптеке, в Хаэне — оттуда он родом — и сумеет достать.
— Только если вы вправду хотите умереть, — сказал он вдруг, глядя Авельянеде прямо в глаза. — Только если вправду.
— Бито! — возопил Хоакин и накрыл проворной фуражкой мерцающий столбик монет. Хесус, захныкав, смешал карты.
В Хаэне им предстояло быть через четыре дня, и как раз тогда же выпадала его, Пако, ночная смена. Мысль об этом пронзила, ожгла, застучала в висках бешеным молоточком. Затрепетав, как голубка, Авельянеда весь вжался в прохладный металл.
— Да, да, — быстро зашептал он, косясь на троицу игроков и обдавая паренька жарким дыханием. — Сделай это для меня, сынок. Твой отец был храбрым солдатом.
Последнее было явно излишним — Пако неприязненно поджал губы и снова отвел глаза. Но обещал постараться, если мать успеет достать.
— Она ненавидит вас, сеньор, — сказал он, отходя. — Так что уж наверно достанет.
Четыре дня будто озарились светом — ярким, горячечным светом надежды, искупающей месяцы зловонного мрака. Тиски позора ослабли. Авельянеда спокойно и даже царственно восседал на своем табурете, не замечая визга и блеянья горожан, как пассажир корабля, навек отбывающий за океан, не замечает ужимок портовой челяди. Впрочем, внутри у него все сводило от качки. Четыре дня Авельянеда горячо молился за Пако и его мать, чтобы никакая случайность — болезнь, увечье или смерть, — не приведи Бог, не помешала драгоценной порции ненависти достичь законного адресата. Стоило только одному из звеньев цепи оборваться — скажем, неловкой провизорше напортачить с заказом и получить расчет, или доброму пареньку пасть от мстительного ножа в уличной драке, — и он, его рвущееся наружу отчаяние еще на годы застрянет в костяной клетке, в тугом смрадном мешке из мяса и костей, отданном на съедение хищной толпе. Страх упустить свой шанс по вине заурядной простуды или слишком прыткого автомобилиста завладел им настолько, что места другому страху — страху смерти — уже не оставалось в его душе.
Это томление достигло предела к исходу четвертого дня, когда бег часов и минут стал подобен движению слизня, который все ползет и ползет к садовой клубнике, покорно свесившей ему навстречу свою тугую красную плоть, и никак не может доползти. Уже вечерело, когда Авельянеда вдруг ощутил странную тяжесть в животе и лишь с запозданием понял, что машинально съел тарелку баланды, только что принесенную ему Хоакином. Это была их — и его — високосная смена. Заступивший на службу Пако подмигнул ему из темноты.
Все едва не погубил Хорхе, чей недремлющий взгляд разил клетку насквозь, стоило ему только учуять в ней нечистое шевеление. Когда Пако, улучив момент, сунул сквозь прутья туго свернутую бумажку, проклятый репатриант вдруг вскинул на паренька свои колючие бельма.
— И потрудись–ка, малец, — сжимая кулак, нашелся Авельянеда, — завтра же принести мне бумагу и карандаш. Я намерен писать жалобу в министерство. Пусть дальше сами хлебают это гнусное варево.
— Хорошо, сеньор, — смущенно кивнув, Пако отошел прочь. Хорхе тут же потерял к ним интерес.
Луна взобралась на крышу собора, когда Авельянеда развернул бумажку. В ней был белый кристаллический порошок, чайная ложка, не больше, крупинки колко и зло поблескивали в лунном свете. Смерть была похожа на сахар — щепоть алмазной пыли, щедро сдобренная проклятием хаэнской вдовы. Дай вам Бог здоровья, сеньора. Дай вам Бог.
Сгорбившись на краю смятой постели, Авельянеда попытался окинуть взглядом свою жизнь, подумать о себе напоследок, но ни одна мысль, как назло, не шла в голову. Жалко он умирал — вот и все, что можно было сказать. Всеми проклятый, всеми оплеванный, обращенный под конец в площадного шута — даже бездомные псы подыхают достойнее. Что ж, по крайней мере, трусом его не назовут: до слезных просьб Паскуалю и его клике он все же не опустился.
Авельянеда проверил, есть ли в кружке вода. Бросил взгляд на карабинеров. Хорхе, отвернувшись, сосредоточенно копал в носу, терзал и мочалил все одну и ту же неуступчивую ноздрю, Пако задумчиво чиркал зажигалкой, высекая во тьме крохотную трескучую желтоглазую звезду, Хесус и Хоакин громко спорили о новом земельном налоге, поминая как раз Паскуаля, накануне с боем протащившего этот налог через обе палаты парламента. Премьер, в зависимости от позиции говорящего, приобретал черты то законченного злодея, то просто маленького безобидного кровопийцы.
Луна, продолжая свой разбег, форсировала колокольню. Авельянеда все медлил.