– Так вот он каков, наш князь Меншиков, наш начальник Главного морского штаба из кавалерийских генералов, величайший из придворных остроумцев…
Нахимов говорит тихо, но Завойко хорошо услышал:
– Экий грубиян.
– Да нет же, попросту аристократ. Грубияном можно было называть предка его, Алексашку[64], да и то – покуда титулы и должности не предали забвению жизнь пирожника и денщика.
Глава седьмаяНовые дороги
Не узнать Павла Степановича в его лихорадочных сборах на юг. Даже встреча с Меншиковым, по-прежнему надменным и презрительным, лишь тенью проходит по лицу. Он оживлён и весел, не сутулится как всегда, и в новом сюртуке с эполетами капитана 2-го ранга выглядит на венчании брата гораздо представительнее жениха.
Всё складывается отлично. Хрустящий лист с назначением, подорожная и подъёмные получены. Нежданно нашёлся спутник, старый корпусный приятель Чигирь, возвращающийся к месту службы – в штаб Лазарева. Едет с Павлом Степановичем и Сатин, будущий боцман "Силистрии". Приобретены новый секстан в щегольском футляре и складная подзорная труба; книги старые и вновь купленные заняли два ящика и изрядно истощили пачку ассигнаций.
Но о деньгах Нахимов думает сейчас ещё меньше обычного. Добрую половину получки вручает брату с напутствием баловать молодую жену.
– Ты не стесняйся в расходах, Серёжа… Сашеньке не грех угождать. И я впредь буду тебе высылать. Много ль надо на корабле. И вот ещё, ты мать выпиши, скучно старой в деревне.
Сергей самодовольно и значительно улыбается:
– Спасибо, Павел. Но Шура скромна и нетребовательна, а выше головы не прыгнешь. Насчёт мамаши, полагаю, следует её спросить. Ты заедешь по пути в нашу деревеньку?
– Что? Нет, это слишком в сторону. В подорожной выписан маршрут через Витебск, Кременчуг и Елисаветград. А вот ты возьми отпуск, свези Сашеньку к мамаше. Надо ей скорее познакомиться с моей сестрёнкой, новой дочерью.
Он говорит и глядит на хлопочущую Сашу. Да, несомненно, сейчас Сергей не стоит своего счастья. Но Саша его переделает, благотворно повлияет. Любо не то, что невестка хороша. Любо, что она умница, чувствительна к страданиям людским, пытлива и пряма в суждениях…
Поутру во дворе стоят коляска и тарантас. Вещи уложены, и среди них умащиваются Сатин с двумя денщиками. Неопохмелившийся, сонный Чигирь ходит вокруг коляски и часто достаёт часы-луковицу.
– Павел Степаныч, Павло, время трогаться.
– Сейчас, дружище. Сейчас Сашенька придёт с братом.
И правда, она спускается в простеньком утреннем платье и туфельках без каблучков. Её пышные волосы уложены в высокую причёску. Восхищающим жестом загорелой руки прячет за ухо выбившийся завиток и останавливается перед названным братом.
– Павленька, вы в нетерпении нас покинуть?
Карие влажные глаза смотрят с упрёком, а в углах решительного маленького рта прячется нежность.
– Пора, сестрица, чтобы к ночи быть в Луге.
– Не забывайте же нас, возвращайтесь. Сергей смотрит из-за плеча жены и небрежно притягивает Сашеньку к себе.
– Безусловно ждём в будущем году – ты должен явиться в роли крестного нашего первенца.
Опять улыбка брата кажется Нахимову неприятно самодовольной. Но прочь завистливые чувства! Очень хорошо, что Сергей счастлив.
Павел Степанович наклоняется к смущённой Сашеньке:
– Он прав. Может ли быть большая радость – понести к купели маленькую Сашу?
Последние объятия. Сергей отходит к Чигирю, а Сашенька доверчиво прижимается щекою к эполету и таинственно шепчет: "Приезжайте, бобыль, я вам невесту разыщу". И у Нахимова на таком же шёпоте срывается полупризнание: "Ежели найдёте схожую с вами…"
И вот коляска перестала прыгать на неровных камнях. Песчаная дорога пошла лесом. Верещат вдавливающиеся в сухую землю колеса. Звенит подвязанное к рессоре ведро. Топочут быстрые кони, и лишь от скуки взмахивает кнутом ямщик: "Но, милые, но-о, не ленись". Позади Луга, тишь застывшей псковской Руси. Она подступает к большаку полосками сжатых полей, тёмными срубами редких погостов, ещё более редкими усадьбами помещиков с белеющими барскими домами, липами и вязами в садах. Над верхушками синих елей и зонтичными кронами сосен проглядывает бледное сентябрьское солнце. Долго всхрапывавший Чигирь вдруг вкусно зевает.
– А ты не поспал, Павло? Все мыслями в столице? И, не дожидаясь ответа, приказывает ямщику:
– Подгони, братец, коней к воде. Разомнём ноги.
Ямщик охотно выполняет распоряжение. Скосив глаза, он видит, что барин тянется к погребцу. Надо полагать, чарочка перепадёт и ему.
Вода в луговой речке подернута ряской и тепла. Чигирь тормошит Павла, и, раздевшись, они пересекают медлительный поток до другого, высокого берега, потом плывут по течению.
– Это что, – отдуваясь и пристраиваясь к скатерти, уставленной закускою и Сашиными пирогами, объявляет Чигирь. – Это разве вода? Так, иллюзия, друг сердешный. Наш Николаев стоит на слиянии Буга и Ингула. Вот эти реки ласковы. Доедем и сразу бултых – смывать дорожную грязь. А на Неву в октябре разве чёрт купаться заманит… Но ещё лучше в Севастополе – Кача, Херсонес Таврический, Балаклава, а затем Байдары и южное побережье. Эх, после Балтики тебе сном покажется наша благодать.
– Я же был в Средиземном море, – вставляет Павел Степанович, бережно разрезая пирог.
Чигирь ставит перед ним стакан и льёт настоянную зеленоватую водку.
– То, Павло, чужое море. А я тебе о своём говорю! Разница, потомок запорожцев. Ты слезу обронишь, увидя плавни и море, где прадеды ходили на стругах. Э-эх, не было тебя в двадцать девятом, когда мы жарили турок и так и сяк. Слышал про "Меркурий" Казарского[65]? Два линейных корабля неприятеля спасовали перед ним. Потому что офицеры решили драться до смерти и взорвать корабль. Черноморцы! Наше племя тебе ещё раскусить надо. Память о Фёдоре Фёдоровиче Ушакове у нас живёт, несмотря на всяких Пфейферов и Папаригопуло.
Чигирь может выпить много, а выпив, обнаруживает богатую на даты память. Размахивая руками, вспоминает, как воображение арабских географов пленилось походами руссов, и они назвали древний Понт Эвксинский Русским морем.
– Знаешь ли, что между временем осады Херсонеса – Корсуни Владимиром и приходом на Ахтиарский рейд фрегата "Осторожный" прошло почти восемь столетий?
Запрокинув руки за голову, Нахимов слушает приятеля с любопытством. Чигирь не терял времени в канцелярии Командующего флотом и портами Чёрного моря. Беспечный и лёгкий приятель – любознательный патриот. Успешно знакомился с полувековой историей Черноморского флота и особенно хорошо знает деяния Фёдора Фёдоровича Ушакова.
– Друг ты мой любезный, так отправлялся из Петербурга Ушаков… Только не в Николаев, а в Херсон. Был в одном с нами чине – капитаном 2-го ранга, и такой назначен был командовать строящимся кораблём. В одном разница – Ушаков вёл с собою экипаж в неустроенный край, и ждала его чума. Да… полвека, и вот ты едешь налегке, и ждёт тебя приветливый начальник.
Полупьяный Чигирь вдаётся в философию, и Сатин помогает ему нащупать высокую ступеньку коляски. Но, пристроясь на подушках, Чигирь продолжает заплетающимся языком ораторствовать о благополучии в настоящем Черноморского флота.
Флот, Николаев, Севастополь, турки – таковы предметы бесед друзей изо дня в день. И день за днём одолевают версты коляска с тарантасом. Велика Россия. Русскую речь сменяет белорусская, белорусскую – украинская. И наконец леса отступают перед весёлыми степями. Пряно пахнет чебрец, серебрится ковыль, машут крыльями ветряки. Играют на солнце золотые короны подсолнухов. Приветливы голубые и синие хаты, возвышающиеся на глади равнины золотыми кровлями, будто стога в полях. А на широком степном шляхе коляска обгоняет то отары овец, то обозы с важно переступающими волами. Поднимает усатую голову чумак, лениво глядит из-под широкополого бриля или смушковой шапки на проезжих офицеров и снова дремлет, бормоча своё "цоб-цоб-цобе". Другая, нерусская, просторная жизнь, В городах вдруг обрываются палисадники со спрятавшимися в них домиками чиновников и мещан, и кричит, переливается всеми цветами радуги южный многоплеменный базар, и тоже нет в нём российской степенности.
В Елисаветграде, через который течёт к Николаеву Ингул, Нахимов и Чигирь бродят в воскресной толпе меж возов с дёгтем, пёстрым глиняным товаром, горами бураков, кавунов, дынь, баклажан и огурцов. Рябит в глазах от буйной пестроты. И кажется, вышитые плахты, сорочки и юбки девушек, украшенных цветами в волосах, повторяют богатство красок могучей южной природы. И что-то в их цветущей юности напоминает Нахимову Сашеньку. И ещё сердце твердит: вот она – моя родина.
Нечаянно он вступает в круг молчаливых слушателей и замирает перед слепым бандуристом.
Хриплый, сильный голос то дрожит на протяжной высокой ноте, то низко и гневно рокочет о рыцарской старине, то в тон торжественно звенящим струнам гордо ширится над толпою слушателей, восхваляя мужество вольницы. И под песню старца исчезает шумный базар с гортанными восклицаниями евреев, необычными акцентами и ударениями в речи панков, с быстрой руганью греков, выкриками турок и татар, с родным, но мало знакомым певучим говором крестьян. Возникают в мареве жары дикая степь и синее море, казаки то скачут, то плывут на стругах, и кажется Нахимову, что в таком мире он жил. Это воскресло мечтательное детство, распалённое рассказами дядюшки Акима.
– Ваше высокородие, подайте Христа ради старому морскому служителю. Несчастному инвалиду подайте.
Павел Степанович опускает глаза. У ног жалкий обрубок человека в выцветшей матросской шляпе. Бог весть когда носили такие уборы.
Опуская в протянутую руку алтын, Нахимов спрашивает:
– Где покалечили, старик?
– На верфи, батюшка. На верфи, бревном отдавило ноженьки. Я бы нынче милостыни не просил. Но чума погубила – жену, дочь и двух сынов разом выкосила. Один, аки перст, остался в юдоли сей.