Закончив после многих исправлений черновик, Михаила Францевич, несмотря на изрядные помарки, не стал перебелять письмо. Лучше ознакомить с ним Павла, тем более что идея вовлечь в борьбу за истину Петра Анжу возникла экспромтом, а ещё и потому, что ошельмованный друг просил писать прямо в адрес распространителей клеветы. Записка об этом, размашистая и выдававшая тревожно-болезненное состояние её автора, состояние чрезвычайной горячности, лежала перед Михайлой Францевичем. По начавшейся дальнозоркости он стал пробегать её текст, держа листок в вытянутой руке. А по привычке к одинокому времяпрепровождению в, плаваниях повторял прочитанное с сохранившейся от детства певучей интонацией.
В записке было сказано: "Напиши, дорогой мой друг, и Матюшкину и Пущину, во-первых, что никто столько не ценит и не уважает самоотвержения и заслуг вице-адмирала Корнилова, как я, что он только один после покойного адмирала может поддержать Черноморский флот и направить его к славе; я с ним в самых дружеских отношениях, и, конечно, мы достойно друг друга разделим предстоящую нам участь…"
Тут Рейнеке перестал читать и опять повторил: "…достойно друг друга разделим"предстоящую нам участь…" Как пропустил он давеча этот взрыв скорби, как он остался равнодушным раньше к этим словам, наполненным ясным предчувствием, нет – даже знанием трагического и близкого конца?!. Если у Павла, сдержанного и всегда скрывающего свои переживания, прорвался такой тон, то почему? Почему? Через пять месяцев после Синопской победы и в обстановке продолжающейся нерешимости союзников предпринять на Черном море какие-либо активные шаги, почему Павла одолела мрачность?
Рейнеке был озадачен и долго барабанил по сфере небесного глобуса, возвышавшегося на углу стола. Он барабанил и прислушивался к металлическому звуку пустотелого шара, но ничего не рассказал ему этот звук, и преданный товарищ, тяжко повздыхав, сделал к письму Анжу приписку для Нахимова и вложил оба листка в конверт. Затем, шаркая шлёпанцами, Рейнеке прошёл на кухню. Здесь сегодня весьма кстати был старый соплаватель Павла Степановича и отставной боцман Сатин. Он привёз для адмиральского стола овощи своего огорода и собирался заночевать. Михаила Францевич попросил:
– Съезди, голубчик Сатин, на "Двенадцать апостолов" к адмиралу и вернись ко мне с непременным ответом.
– Мигом, ваше превосходительство. При пакете я на первой шлюпке.
Но привёз Сатин обратно конверт лишь на другое утро. Рейнеке нашёл сообщение друга на тыльной стороне своего черновика. Он посмотрел на короткие строчки и грустно улыбнулся. Павел был весь тут, со своей неизменной неприязнью к приметному положению и личной славе.
"Ни дельнее, ни умнее написать нельзя, – одобрил он, а далее откровенно жаловался: – До Синопа служил я тихо, безмятежно, а дело шло своим чередом. Надо же было сделаться так известным, и вот начались сплетни, которых я враг, как и всякий добросовестный чёловёк".
Удивительная всё же удача была для Павла Степановича, что в эти тревожные, напряжённые недели и месяцы он мог, не задумываясь о впечатлении, обращаться со своими обидами и горестями к Михаиле Францевичу. Но летом Меншиков стал настойчиво требовать, чтобы директор Гидрографического департамента отправился в Николаев для исполнения планов Главного Морского штаба. Ив самые критические дни Павел Степанович остался вновь один. Рейнеке даже не мог рассчитывать, что друг найдёт время писать. Он подрядил сообщать ему о Павле Степановиче нового адъютанта, тоже смоленца и родственника Нахимовых, капитан-лейтенанта Воеводского.
Ещё 25 августа 1854 года ушли из Коварны, Бальчика и Варны и соединились в море эскадры англичан и французов – пятьдесят линейных кораблей и фрегатов, сто военных пароходов и триста союзных транспортов. Но так как Меншиков разоружил и свёз на берег орудия и команды малых судов Черноморского флота, так как пароходо-фрегатам запрещено уходить в море, то главнокомандующий в Крыму ничего не знает о движении неприятеля до сообщения с Лукулльского телеграфа 1 сентября…
За Северным укреплением гнедой маштачок Павла Степановича обгоняет колонны Минского пехотного полка. Белая едкая пыль улеглась, кони лейтенанта Костырева и вестового казака идут рядом и бьют хвостами назойливых мух. Море поднимается гладкой, шёлковой, серо-синей пеленой, и вдали обозначаются частые дымки и белые паруса. С холма до устья Качи можно обозреть флот союзников, медленно двигающийся в трёх колоннах на север. Кажется, вдоль берега ползёт большой город, разделённый двумя проливами, город со множеством дымовых труб и высоких частоколов.
– И не счесть их! – вырывается у казака.
Павел Степанович долго разглядывает армаду англо-французов.
Со стороны Севастополя транспорта прикрываются военными судами англичан. Французская эскадра мористее. В общей сложности на эскадрах никак не меньше трёх тысяч орудий. И, судя по числу транспортов, военные корабли или вовсе не везут десанта или весьма мало связаны войсками, чтобы они не мешали флоту вступить в сражение. Неужто поздно приказал Владимир Алексеевич изготовиться к походу?
Тяжело горбясь, Нахимов неловко перебрасывает ногу через седло.
– Мученье-с верховая езда без привычки. Двадцать пять лет, с Мальты, не садился на коня, и вот… У вас тоже, Костырев, посадка раскорякой. Не годится этак ездить молодому человеку. Что, ежели вас возьмут в морскую кавалерию? Помнится, покойный адмирал Головнин рассказывал, как в волонтёрскую службу на английском фрегате в Вест-Индии они составляли конницу из моряков. Так…
– Павел Степанович, – перебивает Костырев, – как вы можете сейчас вспоминать, сейчас… – голос лейтенанта срывается, он оглядывается на отставшего казака и почти шепчет, спрашивая:
– Выйдем с эскадрой?
Они выбираются на пригорок, красные яркие лучи слепят лошадей. Нахимов вертится в казачьем седле и щурится на заходящее солнце.
– А разве я знаю, что прикажет светлейший? Пока главнокомандующий решил ожидать неприятеля на Альме. Будто войска союзников прибыло до семидесяти тысяч и помешать высадке десанта под защитой пушек с флота невозможно-с. Значит, от нас ничего не потребуется князю. – Он склоняет голову и пускает маштачка в галоп.
Великий мастер быстрого натиска, Суворов на месте Меншикова потребовал бы от Ушакова отвлечения военной части флота противника и диверсии к амбаркирующим судам. Суворов не дожидался бы устройства врага на берегу, он сам устремился бы на него. Да и в море…
Искусство лавировать – великое дело. Незаметно выйдя ночью с рейда, обойдя охраняющий флот, во взаимодействии с армией можно нанести тяжёлый урон неприятелю, можно сорвать его высадку… Но Меншиков не Суворов, а Корнилов и Нахимов не вольны в своих действиях, как Ушаков. Или это несправедливо в отношении князя? Или он, Нахимов, не понимает войны на сухопутье?..
Пять дней эскадра ждёт приказа выйти из бухты и сразиться с неприятельским флотом, занятым охраной сотен транспортов. Но приказа флоту действовать – нет. И Корнилов выслушивает самодовольное утверждение Меншикова, что враг оправдал все его расчёты, дал ему время собрать войска.
– Сам же князь на Альминской позиции больше чем оправдал надежды союзников. Они не только высадили армию с провиантом, инженерным инструментом и обозами, но и получили в Евпатории наши запасы фуража, хлеба и скота, – выкрикивает Корнилов ночью в каюте Нахимова. Он только что вернулся из штаба Меншикова в Бельбеке и размашисто ходит вокруг стола.
– Я должен был писать государю… Князь не дал флоту дела, и, если проиграет сейчас сражение, мы будем в ловушке… Я смотрел позицию. Левый фланг не укреплён, мало артиллерии, высоты, с которых можно бы препятствовать флоту участвовать в сражении, не заняты. Они, видите ли, труднодоступны. Как будто противник собирается на манёвры в Павловске. Вы слышите, Павел Степанович?
– Слушаю, Владимир Алексеевич.
– Я потребовал участия нашей эскадры в общем деле, вызывался поддержать левый фланг. Он отказал. Вы слышите, Павел Степанович? Князь запрещает морякам отстаивать подступы к Севастополю.
– Теперь он прав, – помедлив, грустно говорит Нахимов.
– Вы говорите это? Вы?! – всплёскивает руками Корнилов.
– Я, Владимир Алексеевич. Мы могли сразиться с англо-французами пять дней назад, ещё вчера. Но завтра неприятельскому флоту не придётся беспокоиться об армии. Она уже на суше-с и сама-с за себя постоит. Теперь мы не можем иметь никакого успеха. Теперь жизни наших моряков и наши пушки надо приберечь.
– Для чего? – запальчиво спрашивает Корнилов.
– Об этом я не могу судить. Преждевременно-с судить, – так же грустно говорит Нахимов. – Но, – он подходит вплотную к Корнилову и берёт в свои большие крепкие руки его тонкие пальцы, – но выполнить свой долг русских, долг военных моряков – учеников Лазарева – мы сумеем-с. Надейтесь, Владимир Алексеевич, на воспитанные нами экипажи…
С утра 8 сентября в Севастополь доносится гулкая канонада, а к четырём часам в городе и на кораблях распространяется весть о поражении. Корнилов оказался прав. Высоты левого фланга, которые Меншиков считал обеспеченными природой, легко форсирует французская дивизия Боске. Вооружённые дальнобойными штуцерами стрелки поражают с утёсов расположенные в лощине русские батальоны. Корабельная артиллерия французов сбивает русскую лёгкую батарею. Вместо того чтобы стянуть свои войска и перейти в атаку на зарвавшуюся дивизию французов, командующий русским левым флангом генерал Кирьяков приказывает отступать. Когда Меншиков во втором часу дня осознает ошибку своей диспозиции[87] и хочет её исправить, время уже утеряно. Он едва может сосредоточить шесть тысяч против четырнадцати тысяч французов и турок. И русские гладкоствольные ружья почти бессильны против мощного и чёткого огня нарезного оружия. Русские солдаты становятся совсем бессильными, когда патроны расстреляны, а патронные ящики оказываются где-то за пять вёрст, на правом фланге.