Жизнь Алексея: Диалоги — страница 14 из 16

ПЕРВЫЙ РАБ. Всему, приятель? Что ты, собственно, имеешь в виду?

ВТОРОЙ РАБ. Всему существованию, приятель. А как же иначе? Что остается делать на земле человеку, когда доказанное доказано? Ему остается только умереть. Да и кто верит доказанному? Ведь еще никем не доказано, что оно достойно веры. Будь моя воля, я бы навсегда остался вблизи начала, охранял бы его и оберегал, не отходя ни на шаг. Оно как горящий очаг посреди всемирной ледяной стужи.

ЮНИЙ. Если спросить меня, то, сказать по правде, я не нашел в себе ничего нового, когда узнал о его смерти. Ведь теперь мы только получили подтверждение тому, что считали верным и прежде: наш друг умер, и в обозримом круге жизни его нет. Прежнее наше знание о его смерти оказалось ложным в момент его истинной кончины и в тот же миг опять стало верным.

ЗАИНА. Хорош философ! И он еще мнит о себе как о способном чутко и правильно мыслить! По-твоему, жить в мире в присутствии человека, хотя бы и далекого, хотя бы и не зная, жив он или мертв, – то же, что обходиться его отсутствием? По-твоему, уход человека из мира никак не отражается на мысли философов и музыке музыкантов?

ЮНИЙ. Ты хотела уличить меня в недомыслии, женщина, но ненароком попала в самую точку: да, возможно, так и обстоит дело, как ты описала. Коль скоро он сам уравнял жизнь и смерть, мы, философы, должны в меру своих сил обдумать это его слово миру.

ЗАИНА. Ты говоришь пустяки, философ. Если есть на свете хоть одно действительное различие, так это лишь между жизнью и смертью. Да еще, пожалуй, между ладами музыки.

ЮНИЙ. Так было прежде, певица. Но он смешал карты и переставил вехи. Теперь, умерев взаправду, он превратил то время, что мы считали его смертью, в жизнь. Выходит, он жил все эти годы, а умер лишь теперь.

ЗАИНА. Я запуталась, философ. Случилась ли его смерть взаправду? Должны ли мы ей верить? Ведь один раз он уже обманул нас, выдав свою жизнь за смерть.

АГЛАИДА. У нас отнято то, чем мы уже не обладали, девушка. Мое лоно опустошили дважды, и теперь я не знаю, что мне с собой делать в моем дворце.

ЕВФИМАН. Выходит, еще недавно у тебя было что отнимать, жена, коли только теперь, увидав его тело, ты совсем потеряла себя?

АГЛАИДА. Я поняла это только сегодня, после его смерти. И теперь я желала бы вернуть хотя бы то время, когда его не было с нами, но он еще жил в мире.

ЕВФИМАН. Неужто ты черпала силы в самом его отсутствии?

АГЛАИДА. Своей нынешней смертью он показал, как много жизни во мне было еще вчера… А ты? Что скажешь ты?

ЕВФИМАН. Я скажу о том, что вижу в себе… Но разумной речью не передать странных и непонятных идей, что сейчас не то нисходят на меня, не то из меня исходят.

АГЛАИДА. На что нам разумные речи? И на что нам идеи, муж? Разве идеи – для тех, кто страдает и мучается, как мы?

ЕВФИМАН. Ты всегда побуждала меня говорить скудно и без прикрас. Что ж, скажу так: моя грудь опустела, мозг сохнет от горя, но я чувствую, что тот давний уход нашего сына все это время насыщал меня словно бы какой-то едой. А ведь я надеялся, как подобает отцу, насытить его свой смертью. Но теперь моя смерть ему не впрок. Он сумел справиться со своей жизнью, так и не повидав мое мертвое тело. И отныне мне незачем жить и незачем умирать.

АГЛАИДА. Поразмысли еще. И то и другое нужно тебе, чтобы говорить дальше. Ведь ты всегда находил слова, чутко бредущие по границе этих двух незачем. Говори же.

ЕВФИМАН. Все это время я коротал свои ночи, сплетая паутину видений, мыслей, прозрений и разочарований из самой материи его ухода. Чего мне было желать, восходя на бессонное ложе, как не мыслей о сыне, ведь моя жизнь не имела в себе ничего, кроме раздумий о нем. Я насыщался только ими. И не важно, горестны эти думы или утешны, они были моей ночной пищей. И я питался ими слишком охотно. Так охотно, что мое тело едва не залоснилось от сытости. И теперь мне горько вспоминать об этом. Как будто этим упоенным размышлением я надломил хрупкую основу его жизни.

ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Как такое может быть, синклитик? Ведь вас разделяло много дней пути и много тысяч шагов.

АГЛАИДА. Нет, господин, наш сын всегда был где-то рядом. Кому-кому, а мне это было ясно как день.

ЕВФИМАН. Ты права, он был рядом. Но я думал о нем слишком властно и жадно. Не то чтобы в мыслях я распоряжался его судьбой, или судил его поступки, или давал его тени, что витала надо мной, неисполнимые советы. Вовсе нет. Но она была слишком легка и спешила ускользнуть, как стайка рыбок прочь от руки, когда опустишь пальцы в бассейн.

АГЛАИДА. А ведь ты мог бы просто тосковать по нем все это время.

ЕВФИМАН. Теперь уже поздно.

АГЛАИДА. Я не сниму с тебя груз твоей вины, отец. Слишком уж вески твои слова и мысли. А твой сын, не в пример тебе, был совсем не умен, он был очень глупым. Разве ты не помнишь, как мы покачивали головой, когда он задавал свои нелепые вопросы? Как он не мог усидеть на стуле и, говоря с другим, все ходил из угла в угол, ладонями сжимая голову, словно любая связная речь грозит ее разорвать?

ЕВФИМАН. Да уж. Ум как панцирь, а глупость как мягкая кожа. Облеченный глупостью проберется в любой просвет.

АГЛАИДА. Ты веришь, что это мы с тобой дали ему жизнь, отец?

ЕВФИМАН. Не знаю, можем ли мы теперь верить в то, что было прежде. Я давно разучился читать свою прошедшую жизнь. Если мои речи, решения, поступки, встреченные мною люди – это слова и буквы моей жизни, значит, это буквы прыгают и плывут у меня перед глазами, а слова рассыпаются на части. Я даже не знаю, с какой стороны взглянуть на то нагромождение, что зовется моей жизнью. Она отовсюду разная. Я вижу каждый ее фрагмент, но не могу составить целого. Память хранит лишь обломки и пятна, зато хранит цепко: вот наш мальчик с гримасой боли, похожей на улыбку, втягивает воздух сквозь десны, это значит, что он понял что-то нужное, и оно доставило ему боль.

АГЛАИДА. Все, что он понимал, причиняло ему боль. Таков уж он был.

ЕВФИМАН. Я тоже, глядя на него, испытывал боль, потому что в минуты понимания время расширяется и все вещи предстают крупнее. Я видел, как с его лица капельками пота медленно стекает жизнь. Нестерпимо тяжело было смотреть на это.

АГЛАИДА. А ты помнишь его голос в минуты покоя?

ЕВФИМАН. Помню этот его редкий и осторожный покой. Редкий и краткий. Верный знак был – его голос начинал чуть-чуть дрожать и вибрировать. Совсем немного, но я это слышал. Неужели слышала и ты?

АГЛАИДА. Да, но я всегда таила это материнское наблюдение и думала, что оно отделяет меня от других. Я хранила его в тайне, рядом с другими такими же, совсем немногими, как мое скудное богатство, и берегла его от чужих взглядов.

ЗАИНА. Нет, эта дрожь была слышна всем, кто только умеет слышать. Я тоже ее знаю. Есть вещи, которые не отделяют нас друг от друга, но связывают тайно от нас самих. Его голос дрожал, как дрожат руки у человека, из последних сил держащего тяжкий груз.

ЮНИЙ. У меня никогда не было детей, поэтому я не могу до конца разделить горе его родителей.

ПЕРВЫЙ РАБ. Они поженились и взяли с собой в дорогу смерть.

ВТОРОЙ РАБ. Ты думаешь, наши хозяева, эти кормильцы нищих и прокаженных, различали живое и мертвое в их толпе?

АГЛАИДА. Поглядите на новорожденного. Любой младенец при рождении окружен облаком смерти. Наш сын всегда хотел оставаться у начала.

ЕВФИМАН. Ни разу ничего не довел до конца. Лишь начал было постигать науки…

АГЛАИДА. Он ушел, но все это время наш дом полнился его отсутствием.

ЕВФИМАН. Пока он жил с нами, я думал, что он из тех, кто способен приняться за дело не раньше, чем солнце пойдет на убыль. Но старики глупы, и я ошибался.

ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Поясни нам свои слова, синклитик, ибо мы, владыки ойкумены, хотим знать всю правду об этом человеке, чтобы подтвердить или опровергнуть мнение о том, что его смерть достойна всеобщей скорби.

ЕВФИМАН. Раньше, в своем отцовском высокомерии и всезнании, я думал, что он походит на людей, в ком жар труда занимается, лишь когда солнце дня или солнце жизни поворачивает к закату. Тогда они вспоминают о грядущем приближении конца, и сосущая тревога, как стрекало, гонит их к работе. Труд у них неотделим от тревоги. Они стучатся в ворота рая лопатами и кирками, плектрами, стилусами и грифелями. Беда, кто не успел выбрать себе инструмент, говорят они в старости, – голой рукой не достучишься до рая.

ЗАИНА. Такой достучится и ладонью. В нем было другое искусство. Он чутко слышал.

ПЕРВЫЙ СЛУГА. Твоя правда, певица, он достучится.

ЕВФИМАН. Теперь-то я знаю, и давно знаю, что он и не думал дожидаться этой старческой тревоги, пока жил. Не стал дожидаться ее, чтобы начать жить. Да и начал ли он жить, прежде чем умереть? Бог весть. Он и понятия не имел о стилусе или грифеле. Наверно, даже ни разу о них не задумался. Вот и выходит, что мне уже нечего о нем сказать. Его черты рассыпались и раскатились, как бусы по мраморному полу.

ПЕРВЫЙ СЛУГА. Но неужто с его смертью из мира ушел слух?

ЖЕНА АЛЕКСЕЯ. Об этом не нужно скорбеть. В глубине мира, где живут люди, глухие, как камни, не нужен слух. Для чего он там?

ПЕРВЫЙ СЛУГА. Чтобы слышать звуки, музыку речи и музыку саму по себе.

ЖЕНА АЛЕКСЕЯ. Но откуда бы в мире взялась музыка, не будь в нем глухоты?

ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Объясни нам свои слова, женщина. На что музыке глухота? Разве не для того нам даны уши, чтобы слышать? Не желая слушать, мы закрываем слух ладонями.

ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Брат говорит истину. Слышит лишь тот, кто имеет уши.

ЖЕНА АЛЕКСЕЯ. Пусть так. Но теперь, когда мой муж умер, для меня настает время другой музыки. И скоро оно настанет для вас. Той музыки, что звучит для камней. Грохот волн раздается при сшибке воды с глухой скалой. Искра вылетает при ударе камней друг о друга. Крик боли – при ударе о тело. Глухота не слышит звуков, но она их порождает. Велик тот певец, что поет для глухих. Звуки, вылетающие у него изо рта, немы – но лишь пока не столкнутся с ушами глухого. Рокот волн и грохот камней, как ангельское пение, до краев наполняют вселенную. Люди, кто охвачен горем и д