алеко углубился в дебри и заросли мира, не слышат этих звуков. Но они погружены в них и дышат ими.
ЮНИЙ. С этими словами можно согласиться. Хотя бы в чем-то и хотя бы на время. У нас, философов и риторов, тоже есть нужда в глухоте. Кто из нас выдал бы в свет хоть одно сочинение, кто произнес бы речь, если бы не надеялся, что первые слова, а у кого и главы, первые звуки речи, а иногда и целые фразы войдут в сознание читающих и слушающих незаметно и беззвучно? И не будут выблеваны обратно? А уж войдя внутрь, они тянут за собой всю цепочку дальнейших рассуждений, и тогда их можно слышать и разуметь. Когда наживка проглочена, оратор может наконец перевести дух. Но первые слова даются трудом и страхом. Особенно ораторы-новички мечтают, чтобы слова эти не были никем услышаны.
ВТОРОЙ РАБ. А что, друг, во всем этом что-то есть. Сам знаешь, иногда и слышать-то ничего не охота. Только заслушаешься, к примеру, пением птичек, а тебя хозяин давно зовет.
ПЕРВЫЙ РАБ. Тут и получишь палок. Вот и выходит, что лучше тихо сидеть да прислушиваться. Да чтоб век ничего не услышать…
ЗАИНА. Но что бы там ни говорили, я-то помню этого всадника и не позволю, чтобы он проскакал бесследно. Теперь я буду слушать его ушами. Кому-то его уход принес одно лишь горе, но я попробую перенять у него эту музыку слушания. Это как в шумящем шуме ночного ливня различить безнадежное достоинство каждой капли, тихо встречающей свою смерть в бурлящем потоке.
ЖЕНА АЛЕКСЕЯ. Я рада твоим словам, сестра. На-ка, понюхай отрепья, в которых он умер.
Заина берет из ее рук и нюхает рубище Алексея. Все остальные, включая императоров, тоже приближаются и, сосредоточенно втягивая воздух, по одному и вместе нюхают лохмотья, передают их друг другу. Эта сцена длится довольно долго.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Запах смерти.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Запах жизни. Только жизнь может издавать такое зловоние.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Как он умер?
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Сказано, что от воды.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Несть числа нашим подданным, принявшим кончину от воды. Кто был сброшен с моста с камнем на шее, кто сорвался сам, кто захлебнулся, переплывая реку.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Есть и такие, кто бросился в огонь или, объятый пламенем, не смог выбраться из горящего дома.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Иных сжигает внутреннее пламя.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Некоторые казнены, потому что нарушили закон, либо ослушались указа, либо стали нам неугодны.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Есть те, что сорвались в пропасть и задавлены обвалом.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Бывает, что гибели человека коварно добивается женщина или он сам идет на смерть по ее приказу.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Другой бросается на кинжал из-за безответной любви.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Многие умерли от обжорства, в минуту триумфа.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Многие – от голода, познав земной ад.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Кто-то отдал богу душу на зеленом лугу, а кто-то, дряхлея в оковах, из глухой подземельной тьмы.
ИМПЕРАТОР ГОНОРИЙ. Одни – не моргнув и глазом. Другие – годами моля Господа о смерти.
ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ. Весной или в пышную осень.
ЖЕНА АЛЕКСЕЯ. Смерть явится каждому в каком-нибудь одном из множества обличий. Ведь она модница и любит наряжаться. И ты узнаешь ее сполна в том наряде, в каком она придет, в тот самый миг, как она отнимет у тебя всякое знание. Потому что она сразу заберет всю твою жизнь без остатка. Большего ей у тебя не отнять, и на меньшее она не согласна, иначе какая же это смерть? Но нет причин для печали. Мудрая смерть, бери себе мое знание, но мое незнание я оставлю себе. Оно неуловимо для твоих зорких глаз. Я и сама его не вижу. Уж оно-то навсегда останется при мне, ты это поймешь и с этим смиришься, потому что ты очень умна, убив стольких мудрецов. С тех пор как он ушел, я не ведаю жизни и не ведаю смерти. Ведь я и знать не знаю человека, которого потеряла. Потому что я потеряла того, кто никогда и не был моим. Значит, я потеряла свою потерю. И теперь я должна идти. Я долго сидела и ждала его в нашей спальне. Все ждала, глупая, пока он ко мне вернется. А тем временем он все натягивал и натягивал свою тетиву. И наконец, умерев, как стрелу, пустил меня в воздух. Мы только так и отпускаем своих друзей в воздух – сами умирая в воздухе. И на что же нам жизнь, если мы этого не сделаем? Я, как и он, не хочу уходить отсюда, но я, как он, не существую, стоя на месте. Вот ведь какая участь, правда? Я хочу быть с вами, но если останусь, то все равно вмиг растаю как дым на ваших глазах. Поэтому я ухожу, но оставляю вам на память свое благоухающее отсутствие. Как сделал когда-то он, моя незабвенная любовь. Больше всего я хотела бы взять с собой тебя, сестра, чтобы услаждать душу твоим пением и игрой, но люди не ходят вместе, поэтому подожди немного и отправляйся в путь сама. Я буду пробираться между большими вещами мира и оставлять их позади. Между стражниками, вставшими плечом к плечу. Между сухими, звенящими мыслями государя, которому не отпущено слез. Между палачом и еще живым человеком, у которого нет надежды. Он знает, что не выполнил своего предназначения и не справился со своей жизнью, и знает, что утром его удушат или рассекут пополам. Он меньше и слабее, чем его огромная боль, и уже почти неразличим в темном углу своей каменной темницы. Но я его увижу. И пойду дальше. Мне еще нужно пройти мимо дворцов и храмов, водруженных на гнилых болотах. Между речами людей, привыкших думать, что последнее слово за ними. Мимо старинных терпких учений, подобных палой осенней листве. И проплыть или пролететь над страшным грохотом величественного мирского моря. Я не знаю, что будет дальше. Но я буду идти, облеченная в броню своего незнания. Ведь я совсем не знаю жизни, почти всю ее проведя в пустынных брачных покоях, и не знаю смерти, в царстве которой еще никогда не бывала. Вот и все, что я знаю. Если когда-то вы отправитесь в такой же путь, я буду стараться подавать вам невидимые знаки, и тогда, если вы сможете их различить, вам, может быть, станет немного легче идти.
Эпилог
На облупившемся подоконнике в железной тарелке стоял цветочный горшок с кактусом. Кактус лез своими языками на балконы и в окна домов, слизывал с дороги автомобили, парой стеблей вяло торчал в небо. Schlumbergera buckleyi, или кактус Благодарения, по-другому, декабрист. При хорошем уходе должен бы зацвести к Рождеству, отсюда и название. Hо придвигался Новый год, а завязи не было и следа. Плохой полив, небрежный уход. К тому же один, самый длинный, безвольно повисший язык, похожий на ряд нанизанных на нить ладоней, соскользнув с края подоконника, лег на горячую батарею. Хозяин комнаты осторожно вернул пожелтевшую плеть обратно на подоконник, но та снова съехала вниз. Пришлось вовсе открутить ее от утопшей в земле кактусной кочерыжки. Он вышел на кухню, чтобы выбросить оторванный стебель в ведро, потом вернулся к окну и опять сунул лицо в заросли кактуса. Тот снова принялся шарить в пространстве своими резными щупальцами. По лаковой зеленой мякоти, как два автобуса, медленно ползли две прозрачные тли. Внизу на разлинованной тенями деревьев площадке ватага подростков играла в зимний футбол. Допотопный механический будильник на низенькой тумбочке тикал, было похоже, на всю улицу: ц-ц-ц-ц-ц… Этот отрешенный звук смешивался в ушах человека со звонкими голосами юнцов, доносившимися со двора. Ему в общем нравился этот чужой будильник в чужой квартире, снятой на срок. Не то что ужасные зеленые цветы, накатанные на зеленых обоях, светлые на темном, не то что чужой потолок, люстра с плафонами, чужие белые двери. Но это было не так уж важно. Он научился не обращать внимания на обстановку, в которой жил. Когда ему что-то не нравилось или у него что-нибудь болело, он представлял себе, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим.
Зазвонил телефон.
– Линкеев, ну ты идешь, едешь? Ты вообще где? Тут все тебя…
– Да, я иду. Сейчас выхожу.
– Что?! Ты еще дома? Мы все собрались, ждем тебя одного. И Григорий Семенович здесь.
Он огляделся по сторонам. Неубранная постель, разбросанная одежда, холодный чайник. До выхода было далеко.
– Так начинайте без меня, зачем я вам нужен, Лиля?
– Ну просто…
– Я же ни в чем не занят. Просто приду немного позже. Посижу и все.
– Григорий Семенович очень хочет тебя видеть. Он говорит…
– Да я не знаю, что еще добавить. Я давно все сказал, что думаю. Надо просто понять, что все это как сон. В любой момент люди могут проснуться, и тогда все чудеса и ужасы сразу развеются. Или не развеются. У них все смешивается. Там, может, не сами события важны, сон и сказка, а то, как они это готовят. Как они живут между сном и явью, понимаешь? Вот он приходит домой вечером, слишком поздно, дети уже спят. Он не очень трезвый, то есть трезвый, конечно, но немного навеселе. Она начинает ревновать, ядовито над ним насмехаться, демонически хохочет, подсовывает ему какую-то свою подругу, будто красивую. А сама чуть не плачет. Он говорит: «Катя, мы целый день сидели, одни мужчины, мы играли, пойми!» – «Во что вы играли, во что?» – «Не во что, а на чем! Вадик осваивает колокольчики». – «Господи, колокольчики». – «Да, колокольчики, представь себе! Там же есть волшебные колокольчики, ты забыла? А ты чем весь день тут занималась? Я спросил, почему ты молчишь? Я спросил, что вы тут делали целый день?» – «Не ори, пожалуйста, детей разбудишь». – «Хочу орать и буду!» Он же нетрезвый, поэтому так себя ведет. «Мы репетировали». – «Что вы репетировали?» – «Ман унд вайб! Как будто не знаешь». Они еще немного ругаются и даже кричат, но она понемногу успокаивается и начинает легонько напевать: «Mann und Weib, und Weib und Mann…» Тут он к ней чуть-чуть придвигается и спрашивает уже деловито: «Это вот отсюда?..» Ну и они разбирают и репетируют седьмой дуэт и под конец начинают так голосить, что заспанные дети выскакивают из своей комнаты в ночных рубашках и удовлетворенно таращатся на родителей. Им нравится, они ведь тоже у них певцы. То есть дети просыпаются из сна в реальность, а попадают опять в какой-то сон, ты понимаешь?