Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина. Я начал собираться написать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собственную литературную путевость у меня не было.
Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня как губернаторский приказ „выехать из города в 24 часа!“, т. е. я вдруг почувствовал обязательную потребность спешить, скорее выбраться оттуда, куда завяз…
Я с Вами во всем согласен. Циничности, на которые Вы мне указываете, я почувствовал сам, когда увидел „Ведьму“ в печати. Напиши я этот рассказ не в сутки, а в 3–4 дня, у меня бы их не было…
От срочной работы избавлюсь, но не скоро… Выбиться из колеи, в которую я попал, нет возможности. Я не прочь голодать, как уж голодал, но не во мне дело… Письму я отдаю досуг, часа 2–3 в день и кусочек ночи, т. е. время, годное только для мелкой работы. Летом, когда у меня досуга больше и проживать приходится меньше, я возьмусь за серьезное дело.
Поставить на книжке мое настоящее имя нельзя, потому что уже поздно: виньетка готова и книга напечатана. Мне многие петербуржцы еще до вас советовали не портить книги псевдонимом, но я не послушался, вероятно, из самолюбия. Книжка моя мне очень не нравится. Это винегрет, беспорядочный сброд студенческих работишек, ощипанных цензурой и редакторами юмористических изданий. Я верю, что, прочитав ее, многие разочаруются. Знай я, что меня читают и что за мной следите Вы, я не стал бы печатать этой книги.
Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лет. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя время бежит быстро.
Простите за длинное письмо и не вменяйте человеку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул побаловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу.
Пришлите мне, если можно, Вашу карточку. Я так обласкан и взбудоражен Вами, что, кажется, не лист, а целую стопу написал бы Вам. Дай Бог Вам счастья и здоровья, и верьте искренности глубоко уважающего Вас и благодарного А. Чехова».
Хотя Лейкин по-прежнему уверял Антона: «Мой дом, мой стол — к Вашим услугам», тот решил встретиться в Петербурге со своими новыми покровителями без его участия. После прохладного приема, оказанного ему Сувориным и другими в прошлый приезд в Петербург, у Антона появились основания не доверять редактору «Осколков». В письме к Александру он назвал Лейкина «дядей лжи». Шехтель, работавший над обложкой к сборнику «Пестрые рассказы», сообщал Антону: «Предположение, что Лейкин действует во вред Вам и, следовательно, в свою пользу, не лишено, как оказывается, основания».
К Пасхе Антон послал Суворину самый тонкий и лиричный из всех до сих пор написанных рассказов, «Святою ночью», пронизанный безграничной любовью автора к архаичному языку церковной службы — пожалуй, кроме Чехова, лишь Лескову удавалось столь же мастерски сочетать его с современным литературным слогом. Описывая торжество святого воскресения, Чехов, похоже, стремится преодолеть и собственный религиозный скептицизм.
Впрочем, победному визиту Чехова в Петербург препятствовали по крайней мере четыре причины: Пасха, нездоровье, нужда и Колино отвратительное поведение. Лишь дважды, в 1878 и 1879 годах, Антон справлял Пасху вдали от семьи. И в этот раз он остался в Москве до Светлого понедельника, 14 апреля. Под Пасху, как это всегда случалось по весне, состояние здоровья Чехова заметно ухудшалось: когда в деревьях пробуждались соки, легкие Антона начинали исторгать кровь. Шестого апреля Антон признался Лейкину что у него открылось кровохарканье и совсем нет сил писать, однако он боится «подвергнуть себя зондировке коллег». При этом ни родственники, ни друзья не желали оставить Антона в покое. Получив письмо от Гиляровского, где тот писал о сломанной ноге, ужасных ожогах и ранах, Антон бросился на помощь, но обнаружил у него лишь рожистое воспаление кожи. Ваня с его расстроенным желудком и кашляющая тетя Феничка тоже держали Антона в Москве. Не хватало денег на билет, хотя Суворин, в отличие от Худекова, расплачивался с авторами вовремя. Пятого мая городской суд потребовал от Антона уплаты 50 рублей в счет Колиных долгов — всего художник задолжал не менее трех тысяч.
Безответственность старших братьев стала серьезной помехой в жизни Антона. Обоим им он делал строгие внушения, а 6 апреля сердито написал Александру: «Ты пишешь, „жгут, режут, точут и пияют“. Т. е. долги требуют? Милый мой, да ведь нужно же долги платить! Нужно во что бы то ни стало, хотя бы армяшкам, хотя ценою голодухи… Если университетские и пишущие люди видят в долгах страдания, то что же остается остальным? <…> Я по себе сужу, а на моей шее семья, которая гораздо больше твоей, и провизия в Москве в 10 раз дороже, чем вас. За квартиру ты платишь столько, сколько я за пианино, одеваюсь я не лучше тебя…»
Одновременно получил от Антона ультиматум и брат Николай: «По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделяешься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, не злопамятен, доверчив… Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант. <…> На земле один художник приходится только на 2 000 000… <…> Недостаток же у тебя только один. В нем и твоя ложная почва, и твое горе, и твой катар кишок. Это — твоя крайняя невоспитанность. <…> Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнского погреба, на подачках. Победить ее трудно, ужасно трудно! Воспитанные люди, по-моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… <…> 2) <…> Они ночей не спят, чтобы <…> платить за братьев-студентов, одевать мать… 3) Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги».
Заканчивалась тирада следующим: «Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт… Спать с бабой, дышать ей в рот, слышать вечно ее мочеиспускание, выносить ее логику, не отходить от нее ни на шаг — и все из-за чего! Воспитанные же в этом отношении не так кухонны. Им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, ни звуки мочеиспускания, ни ум, выражающийся в уменье надуть фальшивой беременностью и лгать без устали… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не дыркой, а матерью… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. <…> Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читал… Хуевое самолюбие надо бросить, ибо ты не маленький… 30 лет скоро! Пора! Жду. Мы все ждем…»
Колино шалопайство вредило не только родным. Франц Шехтель, доверившись художнику, предложил ему восстанавливать иконы в церкви, но в результате был вынужден платить штраф за просрочку. Коля же, взяв деньги и материалы, исчез. Шехтель взывал к Антону: «Рву на себе волосы и зубы с отчаяния: Николай сгинул и замел за собою всякий след, по которому можно было бы добраться до него»[107].
Наконец, в Пасхальное воскресенье Колю обнаружили, но ни денег, ни материалов при нем не оказалось. Антон сделал для брата все, что было в его силах. Он уже собрался в Петербург: 27 апреля должны были выйти в свет «Пестрые рассказы», к тому же поездка имела целью и денежные дела. Если Суворин платил ему по 87 рублей за рассказ, то почему бы и Худекову не поднять расценки? На том же настаивал и Лейкин: «Не худо бы Вам после Фоминой приехать в Петербург и повидаться с Сувориным и Григоровичем. Я бы это сделал ради литературных связей, которые необходимы для пишущего человека». Двадцать пятого апреля Антон вышел из московского поезда на столичный перрон: ему предстояла многообещающая встреча с великими мира сего.
Часть III Сторож брату своему
И снабжал Иосиф отца своего, и братьев
своих, и весь дом отца своего хлебом,
по потребностям каждого семейства.
Глава восемнадцатая Суворины: апрель — август 1886 года
В апреле Антон Чехов снова встретился с Сувориным, и в этот раз их связала крепкая дружба, которую впоследствии разрушит расхождение во взглядах, поначалу вызывавшее взаимный интерес. Суворин сразу почувствовал в Чехове редкостный талант и душевную тонкость, а Чехов нашел в Суворине тактичного покровителя. На то, чтобы Суворин убедился в твердости чеховской натуры, а Чехов — в слабости суворинского характера, уйдет двенадцать долгих лет. А пока они были нужны друг другу: газета «Новое время» нуждалась в литературном гении, а Чехову надо было торить дорогу в петербургские писательские круги. В последующее десятилетие лишь с Сувориным Чехов был предельно откровенен — тот отвечал ему взаимностью и, несмотря на разницу в возрасте, был с Чеховым на равных.
У Суворина, солдатского сына, рожденного в российской глубинке (Бобровский уезд Воронежской губернии соседствовал с краями, откуда пошел чеховский род), с Чеховым было много общего — свой путь наверх он прокладывал сквозь тернии учительства и репортерства; пробовал себя в литературной критике и драматургии. В конце шестидесятых годов он приобрел известность как либерал, а в конце семидесятых, числя себя другом Достоевского, устремился в политику, сделав свою газету самой читаемой, самой почитаемой и самой порицаемой за ее близость к правящим кругам, за национализм, а также за обширный раздел объявлений, в которых молодые безработные француженки «искали себе места». При этом он сохранил независимость: у номинального редактора газеты, М. Федорова, всегда был наготове чемоданчик с вещами — на случай, если иной журналистский выпад Суворина будет чреват тюремным заключением. Суворин вырастал в могучего издателя и владельца обширной сети книжных киосков на российских железных дорогах.