Жизнь Антона Чехова — страница 68 из 142

<…> Алексей Сергеевич думал пробыть в Москве дня два, но теперь хочет вызвать Вас на станцию Лопасня. Так что будьте готовы. Об одном только прошу Вас: об этом письме ему ни слома, а то, которое получите из его рук, разорвите».

В ответ Антон ей сам пожаловался на расстроенные нервы, и, обеспокоенная, она написала об этом Суворину, который в то время уже путешествовал по Италии в компании Григоровича, развлекавшего его рассказами о своих любовных похождениях. В середине апреля чета Григоровичей и Анна Ивановна вернулись в Россию. Суворин купил на 1650 франков антикварной мебели и продолжил в одиночку свой заграничный вояж.

В отличие от Антона, его младшие братья всерьез подумывали о женитьбе. Невеста Вани, Александра Лёсова, перестала появляться в Мелихове еще с прошлого ноября, а к Пасхе 1893 года Ваня уже был обручен с преподавательницей Басманного училища Софьей Андреевой («костромская дворяночка, очень милая девица с длинным носиком», — язвил Антон в письме Лейкину). Год спустя Лёсова объяснила в письме Антону: «Иван Павлович просил меня никогда не встречаться с ним, потому что ненависть его слишком велика». Графиня Мамуна продолжала наведываться в Мелихово, где Миша, к неудовольствию Антона, прожил весь год, получив место податного инспектора в соседнем Серпухове. Миша о свадьбе пока не объявлял, хотя то и дело ездил в Москву проведывать, как шутил Антон, свою «казенную палату — брюнетку в красной кофточке». Двадцать шестого апреля Антон по секрету рассказал Суворину о неожиданном повороте событий: «Под Пасху графиня пишет, что она уезжает в Кострому к тетке. До последних дней писем от нее не было. Томящийся Миша, прослышав, что она в Москве, едет к ней и — о чудеса! — видит, что на окнах и воротах виснет народ. Что такое? Оказывается, что в доме свадьба, графиня выходит за какого-то золотопромышленника. Каково? Миша возвращается в отчаянии и тычет мне под нос нежные, полные любви письма графини, прося, чтобы я разрешил сию психологическую задачу. Сам черт ее решит!»

Для себя же Антон, как и Киплинг, решивший, что «баба — только баба, с сигарой не сравнить», нашел занятие, вполне заменяющее женскую компанию. Об этом он писал в марте Шехтелю: «Дорогой Франц Осипович, можете себе представить, я курю сигары. <…> Нахожу, что это гораздо вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и дороже. Вы специалист по сигарной части, а я еще неуч и дилетант. Будьте ласковы, научите меня: какие сигары купить мне и где в Москве я могу покупать их? Теперь я курю сигары петербургского Тен-Кате, называемые „Е1 Armado, Londres“, внутреннего приготовления из выписанных гаванских Табаков, крепкие; о длине их можете судить…»[270]

Шехтель, к тому времени ставший модным и преуспевающим архитектором, прислал в ответ сто гаванских сигар. Благодарный Антон, заглянув к нему 1 мая, оставил в подарок гербовую сигару, по поводу которой написал в письме инструкцию: «Ее следует курить не только стоя и без шляпы — этого мало; нужно еще, чтоб музыка играла „Боже, царя храни“ и чтобы вокруг Вас гарцевали жандармы». Однако наслаждение даже самой лучшей в мире сигарой длится не более часа. То, что составляло предмет истинных вожделений Антона, было обещано ему Лейкиным. По этому поводу велись долгие переговоры и делались многочисленные распоряжения, и 5 апреля, о чем свидетельствует запись в лейкинском дневнике, томительным ожиданиям пришел конец: «Люди Худекова повезут завтра худековских птиц с птичьей выставки в деревню в Рязанскую губернию и кстати доставят по дороге и такс Чехову в Москву».

Глава тридцать девятая Лето с таксами: апрель — август 1893 года

В четверг, 15 апреля, в Мелихово приехала Маша и привезла с собой 5 фунтов сала, 10 фунтов грудинки, 10 фунтов свечей и двух маленьких такс. Темненького кобелька она назвала Бром, а рыжеватую сучку — Хина (Антон потом окрестил их Бромом Исаевичем и Хиной Марковной). Мелиховскому дому они обрадовались необычайно: в Москве их неделю продержали у Вани и уборной, а в дороге они изрядно озябли. Благодарный Антон докладывал Лейкину: «Они бегали по всем комнатам, ласкались, лаяли на прислугу. Их покормили, и после этого они стали чувствовать себя совсем как дома. Ночью они выгребли из цветочных ящиков землю с посеянными семенами и разнесли из передней калоши по всем комнатам, а утром, когда я прогуливал их по саду, привели в ужас наших собак-дворян, которые отродясь еще не видели таких уродов. Самка симпатичнее кобеля. <…> У обоих глаза добрые и признательные».

За лето собаки в Мелихове обвыклись и целыми днями гоняли по саду кур и гусей. Четвертого августа Антон писал о них Лейкину: «Таксы Бром и Хина здравствуют. Первый ловок и гибок, вежлив и чувствителен, вторая неуклюжа, толста, ленива и лукава. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. У Брома часто бывает рвота. Влюблен он в дворняжку. Хина же — все еще невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся, когда едят. И т. п. Спят у меня в комнате».

У Миши привязанность Антона к таксам вызывала удивление: «Каждый вечер Хина подходила к Антону Павловичу, клала ему на колени передние лапки и жалостливо и преданно смотрела ему в глаза. Он изменял выражение лица и разбитым, старческим голосом говорил: „Хина Марковна!.. Страдалица!.. Вам ба лечь в больницу!.. Вам ба там ба полегчало баб“. Целые полчаса он проводил с этой собакой в разговорах, от которых все домашние помирали со смеху. Затем наступала очередь Брома. Он также ставил передние лапки Антону Павловичу на коленку, и опять начиналась потеха».

К концу апреля изголодавшихся коров и овец выгнали пастись с деревенским стадом. Начались полевые работы, и Чеховы были на ногах с рассвета до темноты. По весне увеличился поток пациентов с нарывами, ранами, а также психическими заболеваниями. Скарлатина и корь грозили перерасти в эпидемию. Начало года было плохим временем и для туберкулезных больных. Антон редко упоминает о том, что у него усилился кашель, однако то и дело пишет, что медицина начинает его раздражать. В письме к Суворину он рассказывал о молодом фабриканте Толоконникове, через неделю после свадьбы срочно вызвавшем Антона лечить воспаленные от чрезмерного усердия гениталии. Еще один пациент, 75-летний старик, женился на молодой и тоже жаловался на больные «ядрышки».

Земские власти снова начали опасаться прихода холеры, и Антона попросили не отлучаться надолго из Мелихова. В этот раз санитарный совет выделил ему фельдшерицу, Марию Аркадакскую. Антона она насторожила записками; в одной из них, от 11 июля, просила прислать кокаину: «Зубы совсем измучили меня». К августу она настолько пристрастилась к наркотикам, что Антон опасался оставлять на нее участок. Вскоре пришлось определить ее в Мещерскую психиатрическую больницу к доктору Яковенко и взять всех больных на себя. Чехов сам нуждался в сильном болеутоляющем; 19 апреля он писал Францу Шехтелю: «У меня геморрой страшенный, виноградоподобный, гроздьями из задницы лезущий <…> из того места, по которому меня когда-то драл родитель». Антон собирался с духом, чтобы лечь на операцию, но более всего его угнетало общее нездоровье: «У меня дюжины две болезней <…> Недуги сии отражаются на психике самым нежелательным образом: я раздражен, злюсь и проч. Лечусь воздержанием и одиночеством…»[271]

Геморрой послужил причиной и тому, чтобы отказаться от свидания с Ликой. «Болезнь генеральская, — писал он ей, — не пускает меня в Москву». Вообще, тем летом всю свою нежность Антон обратил на маленьких такс.

Старшему брату Антон жаловался, что его письма Суворину где-то застревают. Дофин стал посылать Антону на редактуру рассказы Александра, но братья не позволили ему посеять между ними семена раздора. Александра не радовала семейная жизнь с Натальей, и он лишь в выходные выбирался проведать ее с детьми на даче в пригороде Петербурга. Проведя пять месяцев в трезвости, Александр снова заболел «амбулаторным тифом» да вдобавок мучился от зубной боли, которую, по рекомендации Антона, лечил смесью сандараковой смолы, эфира и йодоформа. На жалобы Антона на недомогание Александр в письме от 15 мая выдал собственный рецепт: «Когда захочешь „жиница“, так и на чердаке хорошо будить. Жена рассуждать не должна: на это есть — „молчи!“ <…> Остается тебе только последовать общему закону, подчиниться желанию [тетки] Людмилы Павловны и взять несколько уроков богомолитвенного coitus'a у дяди Митрофана».

В начале июня Александр приехал в Мелихово и через неделю бежал, не в силах вынести картины напускного семейного благополучия. Ожидая 9 июня в Лопасне поезда на Петербург, ом наспех набросал Антону бессвязное письмо (которое доставила Лика, как раз ехавшая в Мелихово):

«Я уехал из Мелихова, не простившись с Алятримонтаном [Павлом Егоровичем]. Он спал, да и Бог с ним. Да снятся ему балыки и маслины. <…> Я все время страдал, глядя на тебя, на твое пакостное житье. Сегодня же утром мать, сама того не подозревая, в лесу подлила масла в огонь. По ее мнению — ты человек больной; она день и ночь хлопочет о твоем благе и спокойствии и главная причина неурядицы: „враг окаянный мутит, а собаки, будь они прокляты“, она их кормить больше не станет. <…> Примирить все эти недоразумения и взаимные оскорбления, слезы, неизбежные страдания, глухие вздохи и горькие слезы может только одно твое последнее решение, только твой отъезд. Мать тебя абсолютно не понимает и не поймет никогда. <…> Брось все: свои мечты о деревне, любовь к Мелихову и затраченные на него труд и чувство. <…> Что будет толку, если твою душу Алятримонтаны съедят, как крысы едят сальные свечи? <…> У вас с сестрою отношения фальшивы. Одно твое ласковое слово, в котором звучала бы сердечная нота, — и она вся твоя. Она тебя боится и смотрит на тебя самыми достойными тебя и благодарными глазами. Лика подъезжает. Надо кончать».