Жизнь Бенвенуто Челлини — страница 12 из 91

мож, что он меня не обидит, и с твердой уверенностью в уплате за мои труды, снарядившись большим кинжалом и своей доброй кольчугой, я явился в дом к сказанному монсиньору, каковой велел снарядиться всей своей челяди. Когда я вошел, рядом со мной был мой Паулино с серебряной вазой. Это было не более и не менее, как пройти сквозь Зодиак, потому что один изображал льва, другой скорпиона, третий рака; однако мы все же достигли особы этого попишки, каковой разразился самыми разиспанистыми поповскими словесами, какие только можно вообразить. Но я не подымал головы, чтобы на него взглянуть, и не отвечал ему ни слова. У какового, казалось, все пуще возрастал гнев; и, велев подать мне, чем писать, он мне сказал, чтобы я написал собственной рукой, говоря, что вполне удовлетворен и получил сполна. На это я поднял голову и сказал ему, что очень охотно это сделаю, если сперва получу свои деньги. Рассвирепел епископ; и угрозы и препирательства были великие. Наконец, я сперва получил деньги, затем расписался и, веселый и довольный, пошел домой.

XXV

Когда об этом услышал папа Климент, каковой уже видел эту вазу раньше, но она не была ему показана как моей руки, он пришел в превеликое удовольствие, и надавал мне много похвал, и говорил на людях, что превесьма меня любит; так что монсиньор Саламанка очень раскаивался, что учинил мне эти свои стращания; и чтобы замирить меня, послал мне с тем же самым живописцем сказать, что хочет заказать мне много больших работ, на что я сказал, что охотно их выполню, но хочу за них плату раньше, чем их начну. Также и эти слова дошли до ушей папы Климента, каковые подвигли его на великий смех. При этом присутствовал кардинал Чибо[59], каковому папа и рассказал всю распрю, какая у меня вышла с этим епископом; затем он обратился к одному из своих приближенных и велел ему, чтобы он постоянно давал мне работу для дворца. Сказанный кардинал Чибо послал за мной и, после многих приятных разговоров, заказал мне большую вазу, больше той, что была у Саламанки; также и кардинал Корнаро и многие другие из этих кардиналов, особенно Ридольфи и Сальвиати; ото всех у меня были заказы, так что я зарабатывал очень хорошо. Мадонна Порция, вышесказанная, сказала мне, что я должен открыть мастерскую, которая была бы совсем моей; и я так и сделал и не переставал работать на эту достойную благородную даму, каковая мне давала превеликий заработок, и я, пожалуй, благодаря именно ей показал свету, что я чего-нибудь да стою. Я завел большую дружбу с синьором Габбриелло Чезерино, каковой был гонфалоньером Рима; для этого синьора я исполнил много работ. Одну, среди прочих, примечательную: это была большая золотая медаль, чтобы носить на шляпе; на медали этой была изваяна Леда со своим лебедем[60], и, будучи весьма удовлетворен моими трудами, он сказал, что велит ее оценить, чтобы заплатить мне за нее справедливую цену. И так как медаль была сделана с большим умением, то эти цеховые оценщики оценили ее много выше, нежели он воображал; так медаль осталась у меня в руках, и я ничего не получил за свои труды. С этой медалью приключился такой же случай, как и с вазой Саламанки. Но чтобы эти дела не отнимали у меня места для рассказа о делах большей важности, я коснусь их вкратце.

XXVI

Хоть я несколько и отклонюсь от своего художества, но так как я желаю описать свою жизнь, то меня вынуждают некоторые эти самые дела не то чтобы подробно их описывать, но все ж таки сжато о них упоминать. Однажды утром, в день нашего святого Иоанна, я обедал со многими нашими соотечественниками, различных художеств, живописцами, ваятелями, золотых дел мастерами; среди прочих примечательных людей там был один по имени Россо, живописец[61], и Джанфранческо, ученик Раффаэлло да Урбино, и многие другие. И так как в это место я их пригласил запросто, то все смеялись и шутили, как бывает, когда соберется вместе много людей, радующихся столь удивительному празднику. Проходил случайно мимо некий ветреный молодой человек, задира, солдат синьора Риенцо да Чери[62], и, на этот шум, насмехаясь, наговорил всяких поносных слов о флорентийской нации. Я, который был предводителем всех этих даровитых и почтенных людей, сочтя оскорбленным себя, тихонько, так что никто меня не видел, этого самого настиг, каковой был с некоей своей гулящей девкой и, чтобы смешить ее, все еще продолжал чинить это издевательство. Подойдя к нему, я его спросил, он ли тот наглец, который дурно отзывается о флорентинцах. Он тотчас же сказал: “Я тот самый”. На каковые слова я поднял руку, ударив его по лицу, и сказал: “А я вот этот”. Тотчас же схватились за оружие и тот и другой отважно; но не успела начаться эта ссора, как многие вмешались, став скорее на мою сторону, чем иначе, и слыша и видя, что я прав. На следующий затем день мне был принесен вызов, чтобы драться с ним, каковой я принял весьма весело, говоря, что, по-моему, это дело, с которым можно управиться куда быстрее, чем с делами по этому другому моему художеству; и я тотчас же пошел поговорить с одним стариком, по имени Бевилаква, каковой в свое время слыл первой шпагой в Италии, потому что двадцать с чем-то раз дрался на поединке и всякий раз выходил с честью. Этот почтенный человек был большим моим приятелем и познакомился со мной благодаря моему искусству, а также посредничал в некоторых ужасных распрях между, мной и другими. Поэтому он тотчас же весело мне сказал: “Мой Бенвенуто, если бы тебе пришлось иметь дело с самим Марсом, я уверен, что ты бы вышел с честью, потому что за все те годы, что я тебя знаю, я ни разу не видел, чтобы ты затеял неправую ссору”. И так он взялся за мое дело, и когда мы сошлись на месте с оружием в руках, то я, без пролития крови, так как мой противник уступил, с великой честью вышел из этого дела. Не говорю о других случаях; потому что хоть о них было бы презанятно послушать в этом роде, но я хочу уделить эти слова рассказу о моем искусстве, каковое и есть то, что подвигло меня на это самое писание; а о нем мне и без того придется говорить немало. Хоть и движимый благородной завистью, желая создать еще какое-нибудь произведение, которое настигло бы и еще превзошло произведения сказанного искусника Луканьоло, я все же отнюдь не отстранялся от своего прекрасного ювелирного искусства; таким образом, и то и другое приносило мне большую пользу и еще большую честь, и в том и в другом я постоянно делал вещи, непохожие на чужие. Жил в это время в Риме некий искуснейший перуджинец по имени Лаутицио[63], который работал в одном только художестве и в нем был единственным на свете. Дело в том, что в Риме у каждого кардинала имеется печать, на каковой выбит его титул; печати эти делаются величиной с руку ребенка лет двенадцати, и, как я сказал выше, на ней вырезается титул кардинала, с каковым соединяются всяческие фигуры; платят за такую печать, хорошей работы, по ста и по ста с лишним скудо. Так же и к этому искуснику я питал благородную зависть, хотя это искусство весьма обособлено от прочих искусств, которые связаны с золотых дел мастерством; потому что этот Лаутицио, занимаясь этим искусством печатей, ничего другого делать не умел. Я принялся изучать и это искусство, хоть и находил его чрезвычайно трудным, никогда не уставая от труда, который оно мне задавало, я беспрерывно старался преуспевать и учиться. Еще был в Риме другой превосходнейший искусник, каковой был миланец и звался мессер Карадоссо[64]. Этот человек выделывал исключительно чеканные медальки из пластин и многое другое: он сделал несколько “паче”[65], исполненных полурельефом, и несколько Христов в пядень, сделанных из тончайших золотых пластин, так хорошо исполненных, что я считал его величайшим мастером, которого я когда-либо в этом роде видел, и ему я завидовал больше, чем кому-либо другому. Были также и другие мастера, которые выделывали медали, резанные по стали, каковые суть образцы и истинное руководство для тех, кто хочет уметь отлично делать монеты. Все эти различные художества я с превеликим усердием принялся изучать. Имеется также прекрасное финифтяное дело, которое я не видел, чтобы кто-либо другой хорошо исполнял, кроме одного нашего флорентинца, по имени Америго[66], какового сам я не знал, но хорошо знал его чудеснейшие изделия; каковых нигде на свете и ни один человек я не видел, чтобы кто-нибудь хоть отдаленно приближался к такой божественности. Также и за это занятие, наитруднейшее, по причине огня, который, по окончании великих трудов, вступает под конец и нередко их портит и ведет к разрушению; также и за это другое художество я взялся изо всех моих сил; и хотя я находил его весьма трудным, мне это доставляло такое удовольствие, что сказанные великие трудности мне казались как бы отдыхом; и это проистекало от особого дара, ниспосланного мне богом природы в виде столь хорошего и соразмерного сложения, что я свободно позволял себе учинять с ним все, что мне приходило на душу. Все эти сказанные художества весьма и очень различны друг от друга; так что если кто исполняет хорошо одно из них и хочет взяться за другие, то почти никому они не удаются так, как то, которое он исполняет хорошо; тогда как я изо всех моих сил старался одинаково орудовать во всех этих художествах; и в своем месте я покажу, что я добился того, о чем я говорю.

XXVII

В эту пору, — а был я тогда еще молодым человеком лет двадцати трех, — объявилась моровая язва[67], столь неописуемая, что в Риме каждый день от нее умирали многие тысячи. Немного устрашенный этим, я начал доставлять себе некоторые развлечения, как мне подсказывала душа, но имевшие и причину, о которой я скажу. Так как по праздникам я охотно ходил смотреть древности, копируя их то в воске, то рисунком; и так как эти сказанные древности сплошь развалины, а в этих сказанных развалинах водится множество голубей, то мне пришла охота применить против них пищаль; и вот, дабы избегать общения, устрашенный чумой, я давал своему Паголино на плечо пищаль, и мы с ним вдвоем отправлялись к сказанным древностям. Из чего проистекало, что множество раз я возвращался нагруженный прежирными голубями. Я любил заряжать свою пищаль не иначе, как одиночной пулей, так что единственно благодаря искусству настреливал много. У меня была гладкая пищаль собственной работы; и внутри и снаружи ни одного такого зеркала не найти. Собственноручно также изготовлял я и тончайший порох, каковому я нашел наилучшие секреты, какие когда-либо до сего дня кто-либо другой находил; и об этом, чтобы не очень распространяться, я скажу только одно, чему изумится всякий, кто опытен в этом деле. Это то, что при весе моего пороха в одну пятую веса пули, пуля эта у меня на двести шагов попадала в белую точку. Хотя великое удовольствие, которое я извлекал из этой моей пищали, казалось бы, отклоняло меня от моего искусства и от моих занятий, — и это правда, — но зато оно в другом роде давало мне нечто гораздо большее, чем то, что оно у меня отнимало; причиной тому было то, что всякий раз, как я отправлялся на эту свою охоту, я премного улучшал свою жизнь, потому что воздух сильно мне способствовал. Хотя я по природе меланхоличен, стоило мне предаться этим развлечениям, как у меня сразу же веселел