Жизнь Бенвенуто Челлини — страница 54 из 91

Здесь познаешь и славишь лик господень,

Все адские претерпевая страсти.

Иной, по мненью всех, как есть негоден,

А просидев два года без надежды,

Выходит свят, и мудр, и всем угоден.

Здесь утончаются дух, плоть, одежды;

И самый тучный исхудает, ликом,

И на престол небес разверсты вежды.

Скажу тебе о чуде превеликом:

Пришла мне как-то мысль писать блажная,

Чего не сыщешь в случае толиком.

Хожу, в каморке, голову терзая,

Затем, к тюремной двери ставши боком,

Откусываю щепочку у края;

Я взял кирпич, тут бывший ненароком,

И в порошок растер его, как тесто,

Затем его заквасил мертвым соком.

Пыл вдохновенья с первого присеста –

Вошел мне в плоть, ей-ей, по тем дорогам,

Где хлеб выходит; нет другого места.

Вернусь к тому, что я избрал предлогом:

Пусть всякий, кто добро постигнуть хочет,

Постигнет зло, ниспосланное богом.

Любое из искусств тюрьма упрочит;

Так если ты захочешь врачеванья,

Она тебе всю кровь из жил источит.

Ты станешь в ней, не приложив старанья,

Речистым, дерзким, смелым без заветам

В добре и зле исполненным познанья.

Блажен, кто долго пролежит без света

Один в тюрьме и вольных дней дождется:

Он и в войне, и в мире муж совета.

Ему любое дело удается,

И он настолько стал богат дарами,

Что мозг его уже не пошатнется.

Ты скажешь мне: “Ты оскудел годами,

А что ты в ней обрел столь нерушимо,

Чтоб грудь и перси наполнялись сами?”

Что до меня, то мной она хвалима;

Но я б хотел, чтоб всем была награда:

Кто заслужил, пусть не проходит мимо.

Пусть всякий, кто блюдет людское стадо,

В темнице умудряется сначала,

Тогда бы он узнал, как править надо.

Себя он вел бы, как и всем пристало,

И никогда не сбился бы с дороги,

И меньше бы смятенья всюду стало.

За те года, что я провел в остроге,

Там были чернецы, попы, солдаты,

И к наихудшим были, меньше строги.

Когда б ты знал, как чувства болью сжаты,

Коль на твоих глазах уйдет подобный!

Жалеешь, что рожден на свет проклятый.

Но я молчу: я слиток чистопробный,

Который тратить надо очень редко,

И для работы не вполне удобный.

Еще одна для памяти заметка:

На чем я написал все это, Лука;

На книге нашего с тобою предка.

Вдоль по полям располагалась мука,

Которая все члены мне скрутила,

А жидкость получилась вроде тука.

Чтоб сделать “О”, три раза надо было

Макать перо; не мучат так ужасно

Повитых душ средь адского горнила.

Но так как я не первый здесь напрасно,

То я смолчу; и возвращусь к неволе,

Где мозг и сердце мучу ежечасно.

Я меж людей хвалю ее всех боле

И не познавшим заявляю круто:

Добру научат только в этой школе.

О, если бы позволили кому-то

Произнести, как я прочел намедни:

“Возьми свой одр и выйди, Бенвенуто/”

Я пел бы “Верую”, и “День последний”,

И “Отче наш”, лия щедрот потоки

Хромым, слепым и нищим у обедни.

О, сколько раз мои бледнели щеки

От этих лилий, так что сердцу стали

Флоренция и Франция далеки![328]

И если мне случится быть в шпитале[329]

И там бы благовещенье висело,

Сбегу, как зверь, чтоб очи не видали.

Не из-за той, чье непорочно тело,

Не от ее святых и славных лилий,

Красы небес и дольнего предела;

Но так как нынче все углы покрыли

Те, у которых ствол в крюках ужасных,

Мне станет страшно, это не они ли.

О, сколько есть под их ярмом злосчастных,

Как я, рабов эмблемы беззаконной,[330]

Высоких душ, божественных и ясных!

Я видел, как упал с небес, сраженный,

Тлетворный символ, устрашив народы,

Потом на камне новый свет зажженный;

Как в замке, где я тщетно ждал свободы,

Разбился колокол; предрек мне это

Творящий в небе суд из рода в роды;

И вскоре черный гроб я видел[331] где-то

Меж лилий сломанных; и крест, и горе,

И множество простертых, в скорбь одето.

Я видел ту, с кем души в вечном споре,

Страшащей всех; и был мне голос внятный:

“Тебе вредящих я похищу вскоре”.

Петровой тростью вестник благодатный

Мне начертал на лбу святые строки

И дал завет молчанья троекратный.

Того, кто солнца правит бег высокий,

В его лучах я зрел во всей святыне,

Как человек не видит смертноокий.

Пел воробей вверху скалы в пустыне

Пронзительно; и я сказал: “Наверно,

Он к жизни мне поет, а вам к кончине”.

И я писал и пел нелицемерно,

Прося у бога милости, защиты,

Затем что смерть мой взор гасила мерно.

Волк, лев, медведь и тигр не так сердиты,

У них до свежей крови меньше жажды,

И сами змеи меньше ядовиты:

Такой был лютый капитан[332] однажды,

Вор и злодей, с ним сволочь кой-какая;

Но молвлю тихо, чтоб не слышал каждый.

Ты видел, как валит ярыжья стая

К бедняге забирать и скарб, и платье,

Христа и деву на землю швыряя?

В день августа они пришли всей братьей

Зарыть меня в еще сквернейшей яме;

Ноябрь, и всех рассеяло проклятье.

Я некоей трубе внимал ушами,

Вещавшей мне, а я вещал им въяве,

Не размышляя, одолен скорбями.

Увидев, что надеяться не вправе,

Они алмаз мне тайно дали в пище

Толченый, чтобы съесть, а не в оправе.

Я стал давать на пробу мужичище,

Мне корм носившему, и впал в тревогу:

“Должно быть, то Дуранте, мой дружище/”

Но мысли я сперва доверил богу,

Прося его простить мне прегрешенья,

И “Miserere” повторял помногу.

Когда затихли тяжкие мученья

И дух вступал в предел иной державы,

Готовый взнесться в лучшие селенья,

Ко мне с небес, несущий пальму славы,

Пресветлый ангел снизошел господень

И обещал мне долгий век и здравый,

Так говоря: “Тот богу не угоден,

Кто враг тебе, и будет в битве сгублен,

Чтоб стал ты счастлив, весел и свободен,

Отцом небесным и земным излюблен”.

КНИГА ВТОРАЯ

I

Когда я жил во дворце вышесказанного кардинала феррарского, весьма уважаемый вообще всяким и много более посещаемый, нежели был прежде, ибо всякий человек еще пуще удивлялся тому, что я вышел и что я жил посреди стольких непомерных бедствий; пока я переводил дух, стараясь вспомнить свое искусство, я находил превеликое удовольствие в том, чтобы переписывать этот вышеписанный капитоло. Затем, чтобы лучше набраться сил, я принял решение отправиться прогуляться на воздух несколько дней, и с разрешением и лошадьми моего доброго кардинала, вместе с двумя римскими юношами, из которых один был работник моего цеха; другой его товарищ не был из цеха, но поехал, чтобы мне сопутствовать. Выехав из Рима, я направился в Тальякоцце, думая найти там Асканио, вышесказанного моего воспитанника; и, приехав в Тальякоцце, нашел сказанного Асканио, вместе с его отцом, и братьями, и сестрами, и мачехой. Целых два дня я был ими так ласкаем, что невозможно было бы и сказать; я поехал в Рим и увез с собой Асканио. По дороге мы начали разговаривать об искусстве, так что я изнывал от желания вернуться в Рим, чтобы снова начать мои работы. Как только мы прибыли в Рим[333], я тотчас же приготовился работать и отыскал серебряный таз, каковой я начал для кардинала[334] прежде, чем был заточен. Вместе со сказанным тазом был начат красивейший кувшинчик. Этот был у меня похищен с великим множеством других вещей большой цены. Над сказанным тазом я поставил работать Паголо вышесказанного. Также начал я сызнова кувшин, каковой был составлен из фигурок круглых и барельефом; и подобным же образом был составлен из круглых фигур и из рыб барельефом сказанный таз, такой богатый и так хорошо слаженный, что всякий, кто его видел, оставался восхищен как силою рисунка и замыслом, так и тщательностью, которую проявили эти юноши в сказанных работах. Кардинал приходил каждый день по меньшей мере два раза побыть со мною, вместе с мессер Луиджи Аламанни[335]