и кроме того, я вам говорю, что по причине вашей милости я теперь и вовсе не желаю ее кончать; и вы за мной больше не посылайте, потому что я никогда больше к вам не приду, разве что вы меня велите привести под стражей”. Добрый кардинал пытался несколько раз послать мне ласково сказать, что я должен бы работать и что я должен бы принести ему показать; так что я всем им говорил: “Скажите монсиньору, чтобы он прислал мне луку, если хочет, чтобы я кончил эту мешанину”. И никогда других слов ему не отвечал; так что он бросил это безнадежное дело.
Вернулся папа из Болоньи и тотчас же спросил обо мне, потому что этот кардинал уже написал ему все самое худое, что только мог, на мой счет. Будучи в величайшей ярости, какую только можно вообразить, папа велел мне сказать, чтобы я пришел с работой. Я так и сделал. В то время, пока папа был в Болонье, у меня открылось воспаление с такой болью в глазах, что от страданий я почти не мог жить, так что это была первая причина, почему я не двигал вперед работу; и такой великой была болезнь, что я думал наверняка остаться слепым; так что я даже подвел счеты, чего мне должно хватить, чтобы жить слепым. Пока я шел к папе, я обдумывал, какого способа мне держаться, чтобы принести извинения, что я не мог подвинуть вперед работу; я думал, что, пока папа будет ее смотреть и разглядывать, я смогу рассказать ему все, как было; но этого мне не пришлось сделать, потому что, когда я к нему явился, он тотчас же, с грубыми словами, сказал: “Дай сюда свою работу; что, кончена она?” Я ее развернул; тут он с еще большей яростью сказал: “Божьей истиной говорю тебе, который взял себе за правило ни с кем не считаться, что, если бы не уважение к людям, я бы тебя вместе с этой работой велел выбросить из этих окон”. Поэтому, видя, что папа стал таким сквернейшим скотом, я решил поскорее от него убираться. Пока он продолжал грозиться, я, спрятав работу под плащом, сказал, бурча: “Целый свет того не сделает, чтобы слепой человек был обязан работать над такими вещами”. Еще больше повысив голос, папа сказал: “Поди сюда; что ты говоришь?” Я уже готов был кинуться бежать вниз по лестницам; потом решился и, бросившись на колени, громко крича, потому что он не переставал кричать, сказал: “А если я из-за болезни ослеп, обязан я работать?” На это он сказал: “Ты достаточно хорошо видел, чтобы прийти сюда, и я не верю ничему из того, что ты говоришь”. На что я сказал, слыша, что он немного понизил голос: “Пусть ваше святейшество спросит об этом у своего врача, и оно узнает правду”. Он сказал: “Вот на досуге мы увидим, так ли это, как ты говоришь”. Тогда, видя, что он склонен меня слушать, я сказал: “Я не думаю, чтобы у этой моей великой болезни была другая причина, как кардинал Сальвиати, потому что он послал за мной, как только ваше святейшество уехали, и когда я к нему явился, обозвал мою работу мешаниной с луком и сказал мне, что пошлет меня кончать ее на каторгу; и таково было действие этих несправедливых слов, что от крайнего волнения я вдруг почувствовал, что у меня вспыхнуло лицо, и в глаза мне хлынул такой непомерный жар, что я не находил дороги, чтобы вернуться домой; несколько дней спустя на глаза мне пало два катаракта; по этой причине я не видел ни зги, и после отъезда вашего святейшества я уже не мог ничего работать”. Встав с колен, я пошел себе с богом; и мне говорили, что папа сказал: “Если должности передаются, то благоразумие с ними не передается; я не говорил кардиналу, чтобы он так рубил сплеча; потому что, если правда, что у него болят глаза, а это я узнаю от своего врача, то следовало бы иметь к нему некоторое сострадание”. Тут же присутствовал один знатный вельможа, большой друг папы и человек весьма достойнейший. Когда он спросил у папы, что я за личность, говоря: “Всеблаженный отче, я вас об этом спрашиваю, потому что мне показалось, что вы в одно и то же время пришли в величайший гнев, который я когда-либо видел, и в величайшее сострадание; поэтому я и спрашиваю у вашего святейшества, кто это такой; ибо если это человек, который заслуживает того, чтобы ему помочь, я научу его секрету, который его вылечит от этой болезни”; такие слова сказал папа: “Это величайший человек, который когда-либо рождался по его части; и когда-нибудь, когда мы будем вместе, я вам покажу его изумительные работы, и его вместе с ними; и мне будет приятно, если посмотрят, нельзя ли ему подать какую-нибудь помощь”. Три дня спустя папа прислал за мной однажды после обеда, и там же присутствовал этот вельможа. Как только я вошел, папа велел принести ему эту мою застежку для ризы. Тем временем я вынул эту мою чашу; и этот вельможа говорил, что никогда не видал такой изумительной работы. Когда появилась застежка, его изумление еще больше возросло; посмотрев мне в лицо, он сказал: “Он, однако, молод, чтобы так уметь; еще весьма способен усваивать”. Потом спросил меня, как мое имя. На что я сказал: “Бенвенуто мое имя”. Он ответил: “На этот раз я для тебя буду Бенвенуто173. Возьми васильков со стеблем, цветком и корнем, все вместе, потом настой их на слабом огне и этой водой промывай глаза по нескольку раз в день, и ты наверняка вылечишься от этой болезни; но сперва прими слабительное, а потом продолжай этой водой”. Папа сказал мне несколько ласковых слов; и я ушел почти довольный.
Болезнь-то у меня и вправду была, но я думаю, что я ее заполучил при посредстве той красивой молодой служанки, которую я держал в то время, когда меня ограбили. Не обнаруживалась во мне эта французская болезнь целых четыре с лишним месяца, а потом покрыла меня всего как есть сразу; была она не в том роде, как та, что мы видим, а казалось, будто я покрыт какими-то пузырьками, величиной с кватрино, красными. Врачи ни за что не хотели окрестить мне ее французской болезнью; а я, однако же, говорил причины, почему я думал, что это она. Я продолжал лечиться по-ихнему, и ничто мне не помогало; и вот наконец, решившись принять дерево174, вопреки воле этих первейших римских врачей, это дерево я его принимал со всей строгостью и воздержанием, какие только можно вообразить, и в скором времени почувствовал превеликое улучшение; настолько, что по прошествии пятидесяти дней я был исцелен и здоров, как рыба. Затем, чтобы несколько оправиться от этих великих лишений, которые я претерпел, я, с наступлением зимы, облюбовал ружейную охоту, каковая заставляла меня ходить под дождем и ветром и простаивать в болотах; так что в скором времени мне стало в сто раз хуже, чем было прежде. Отдавшись снова в руки врачей, непрерывно лечась, я все плошал. Так как меня схватила лихорадка, то я решил снова принимать дерево; врачи не хотели, говоря мне, что если я начну это при лихорадке, то через неделю помру. Я решил сделать вопреки их воле; и, держась того же порядка, что и прошлый раз, когда я попил четыре дня этой святой древесной воды, лихорадка прошла совсем. Я начал испытывать превеликое улучшение, и пока я принимал сказанное дерево, я все время подвигал вперед модели этой самой работы; с каковыми, за это воздержание, я создал самые красивые вещи и самые редкостные измышления, какие я когда-либо в жизни создавал. По прошествии пятидесяти дней я был вполне исцелен и затем с превеликим усердием принялся укреплять здоровье. Когда я вышел из этого великого поста, я был настолько чист от своих недугов, как если бы я возродился. Хоть мне и нравилось укреплять это мое желанное здоровье, я все же не переставал работать; так что и сказанной работе, и монетному двору, каждому из них я во всяком случае отдавал должную часть.
Случилось, что в Парму назначен был легатом этот сказанный кардинал Сальвиати, каковой имел ко мне эту великую вышесказанную ненависть. В Парме был схвачен некий миланский золотых дел мастер, фальшивомонетчик, какового по имени звали Тоббия175. Так как его присудили к виселице и костру, то о нем поговорили со сказанным легатом, выставляя его перед ним весьма искусным человеком. Сказанный кардинал велел задержать исполнение правосудия и написал папе Клименту, говоря ему, что ему попал в руки человек, величайший в мире по части золотых дел мастерства, и что он уже приговорен к виселице и костру за то, что он фальшивомонетчик; но что человек это простой и хороший, потому что он говорит, что спрашивал мнения у своего духовника, каковой, говорит, дал ему на то разрешение, что он может их делать. Кроме того, он говорил: “Если вы велите доставить этого великого человека в Рим, ваше святейшество сможете сбить эту великую спесь вашего Бенвенуто, и я вполне уверен, что работы этого Тоббии вам понравятся гораздо больше, чем работы Бенвенуто”. Таким образом, папа велел его тотчас же доставить в Рим. И когда тот прибыл, то, призвав нас обоих, он каждому из нас велел сделать рисунок для рога единорога, прекраснейшего из когда-либо виданных; его продали за семнадцать тысяч камеральных дукатов. Желая подарить его королю Франциску176, папа хотел сначала богато украсить его золотом и поручил нам обоим, чтобы мы сделали сказанные рисунки. Когда мы их сделали, каждый из нас понес их к папе. Рисунок Тоббии был в виде подсвечника, на который, подобно свече, натыкался этот красивый рог, а из подножия этого сказанного подсвечника он сделал четыре единорожьих головки, самого простейшего измышления; так что когда я это увидел, я не мог удержаться от того, чтобы осторожным образом не усмехнуться. Папа заметил это и тотчас же сказал: “Покажи-ка сюда твой рисунок”. Каковой был одна лишь голова единорога: в соответствии с этим сказанным рогом я сделал самую красивую голову, какая только видана; причиной этому было то, что я взял частью облик конской головы, а частью оленьей, обогатив прекраснейшего рода шерстью и другими приятностями, так что, едва увидели мою, всякий отдал ей предпочтение. Но так как в присутствии этого спора были некои чрезвычайно влиятельные миланцы, то они сказали: “Всеблаженный отче, ваше святейшество посылаете этот великий подарок во Францию; знайте же, что французы люди грубые и не уразумеют превосходства этой работы Бенвену