[93] Гроза надвигается по мере того, как близится вечер. И вот уже тяжелые тучи, изборожденные молниями, черные, как ночь, набухшие бурями, – начало Девятой. Внезапно в самый разгар урагана мрак разрывается, ночь сметена с небосвода – и ясный день возвращен к нам его волей…
Какое завоевание может сравниться с этим? Какая битва Бонапарта, какое солнце Аустерлица могут поспорить в славе с этим сверхчеловеческим трудом, с этой победой, самой сияющей из всех, которую когда-либо одерживал дух? Страдалец, нищий, немощный, одинокий, живое воплощение горя, он, которому мир отказывает в радостях, сам творит Радость, дабы подарить ее миру. Он кует ее из своего страдания, как сказал он сам этими гордыми словами, которые передают суть его жизни и являются девизом каждой героической души:
Радость через Страданье.
Durch Leiden Freude.[94]
1903 г.
ПриложенияІ. Гейлигенштадтское завещание
О люди! вы, которые меня ославили и сами считаете меня озлобленным, сумасшедшим или человеконенавистником, о, как вы несправедливы! Вы не знаете той скрытой причины, по которой я кажусь вам таким. И сердцем и умом я с детства был склонен к нежным и добрым чувствам, я даже всегда ощущал в себе готовность совершать великие дела. Но подумайте только – вот уже шесть лет я пребываю в таком ужасном состоянии, а несведущие лекари еще ухудшают его, обманывая меня из года в год надеждой на улучшение, и, наконец, теперь я вынужден примириться с тем, что это болезнь длительная, на излечение коей, быть может, понадобятся годы, а возможно и вовсе неизлечимая. По природе пылкий и деятельный, даже не чуждый светских развлечений, я еще почти юношей вынужден был отказаться от людского общества и вести одинокую жизнь. Если иной раз я и пытался преодолеть это, каким жестоким испытанием было для меня всякий раз новое подтверждение моего увечья. И ведь мне невозможно было сказать людям: «Говорите со мной громче, кричите, потому что я глухой!» Как мог я открыться, что у меня поражен орган чувства, который у меня должен быть более совершенным, нежели у других; а ведь когда-то я поистине отличался таким исключительным совершенством слуха, каким обладают немногие из моих собратьев. Ах нет! этого я был не в состоянии сделать. Простите же меня за то, что я вынужден сторониться всех, меж тем как мне хотелось бы быть среди вас. Мое несчастье для меня тем мучительнее, что я из-за него остаюсь непризнанным. Мне не дано находить отдохновение в обществе людей, в тонкой беседе, во взаимной откровенности. Один, совершенно один! Я не решаюсь появляться на людях, пока меня не вынуждает к тому крайняя необходимость. Я должен жить, как отверженный. Едва только я попадаю в какое-нибудь общество, как меня охватывает чувство мучительного страха, я боюсь себя выдать, боюсь, что люди заметят мое несчастье.
Вот из-за чего эти последние полгода я жил в деревне. Мой ученый доктор предписал мне беречь слух, сколько это возможно. Он предупредил мои собственные намерения. И все же не раз, когда меня охватывала жажда общения с людьми, я поддавался этому чувству. Но какое унижение, если случалось, что кто-нибудь рядом со мной слышит издалека флейту, а я ничего не слышу, или он слышит, как поет пастух, а я опять-таки ничего не слышу.[95] Такие испытания доводили меня чуть не до отчаяния; я был недалек от того, чтобы наложить на себя руки. – Искусство! Только оно одно и удержало меня. Мне казалось немыслимым покинуть этот мир прежде, чем я не выполню того, к чему я чувствовал себя призванным. Итак, я продолжал влачить свою несчастную жизнь, поистине несчастную, ибо организм мой до такой степени чувствителен, что малейший пустяк может повлиять на меня и мое состояние из прекрасного сразу переходит в самое скверное. – Терпение! – так говорят мне. Вот что мне должно выбрать себе в наставники. Я это и делаю. Надеюсь, что стойкость моя не ослабнет до тех пор, пока неумолимые Парки не пожелают прервать нить моей жизни. Быть может, мне станет лучше, а может быть, и нет: я готов к этому. В двадцать восемь лет я уже превратился в философа, что не так-то легко, а для художника еще труднее, чем для всякого другого.
Божественный промысел! ты проникаешь вглубь моего сердца, ты знаешь его, ты видишь, что оно полно любви к людям и желания делать добро. О люди! если вы когда-нибудь прочтете это, подумайте, как вы были несправедливы ко мне – и пусть страдалец утешится, видя такого же страдальца, как он сам, который, вопреки всем преградам, воздвигнутым самой природой, сделал все, что было в его силах, дабы удостоиться звания художника и войти в число избранных.
Вы, братья мои, Карл и (Иоганн), сейчас же после моей смерти, если только профессор Шмидт будет еще жив, попросите его от моего имени, чтобы он описал мою болезнь и приложите к истории моей болезни это письмо – затем, чтобы после моей смерти, люди, сколь возможно, примирились со мной. В то же время я объявляю вас обоих наследниками моего маленького состояния, если можно его так назвать. Разделите его между собой по-хорошему, живите в согласии и помогайте друг другу. То, что вы мне сделали дурного, вы знаете, я вам это давно уже простил. Тебя, брат Карл, я благодарю особо за преданность, с какою ты относился ко мне последнее время. Желаю вам жизни более счастливой, более свободной от забот, чем моя. Растите детей ваших в добродетели: только она одна и может дать счастье, а совсем не деньги. Говорю это по личному опыту. Она одна поддерживала меня в несчастье, только ей да искусству моему я обязан тем, что не кончил жизнь самоубийством. Прощайте! Любите друг друга! Благодарю всех моих друзей, в особенности князя Лихновски и профессора Шмидта. Мне желательно, чтобы музыкальные инструменты князя Лихновски сохранились у кого-нибудь из вас. Но только чтобы это не повело ни к каким раздорам между вами. А коли будет нужда и они смогут вас выручить, продайте их. Как счастлив я буду, если окажусь вам полезным, даже и в могиле.
Если бы оно так было, я с радостью поспешил бы навстречу своей смерти. Если же она придет раньше, чем мне представится возможность раскрыть все мои дарования, то, невзирая на мой жестокий рок, я хотел бы отодвинуть безвременный конец. Но даже и так – все равно я буду доволен. Разве не явится смерть для меня освобождением от бесконечных страданий? Приди, когда хочешь! Я встречу тебя мужественно. Прощайте! и не забывайте меня совсем после моей кончины. Я заслуживаю того, чтобы вы думали обо мне, потому что я при жизни часто думал о вас и старался, чтобы вы были счастливы. Будьте же счастливы!
Гейлигенштадт, 10 октября 1802 года. – Итак, я расстаюсь с тобой – и, конечно, мне это горько. Да, сладостная надежда, – которая меня ободряла, надежда на исцеление, хотя бы в малой степени, – ныне она должна покинуть меня. Как осенние листы падают и увядают, так и она теперь поблекла для меня. Едва только успел я вступить в жизнь – и вот уже ухожу. – Даже то высокое мужество, которое так часто поддерживало меня в прекрасные летние дни, и оно исчезло. О провидение! пошли мне хоть раз в жизни один-единственный чистый день радости. Уже так давно не звучал в душе моей голос истинной радости. О, когда же, когда, божественное провидение, мне снова будет дано почувствовать ее в храме природы и человечества! Ужели никогда? Нет! Это было бы слишком жестоко!
II. Письма
Мой дорогой, мой добрый Аменда! мой самый сердечный друг! С глубоким волнением, с чувством боли и радости получил я и прочел твое последнее письмо. С чем мог бы я сравнить твою преданность и твою привязанность ко мне! Как отрадно знать, что ты все так же неизменно меня любишь. Да, я знаю, ты для меня самый верный, самый испытанный друг. Не то что эти венские друзья, нет, ты один из тех друзей, каких растит земля моей отчизны. Как часто мечтаю я, чтобы ты был рядом со мной, потому что твой Бетховен глубоко несчастен. Знай, что самая благородная часть меня, мой слух, сильно ослаб. Еще в то время, когда ты был со мной, я уже ощущал признаки этого, но не показывал виду. С тех пор, что ни дальше, мне становилось хуже и хуже. Можно ли это будет когда-нибудь излечить, пока сказать нельзя. Должно быть, это связано с моими желудочными недомоганиями. С этой стороны я уже почти что выздоровел, но что касается слуха – вылечусь ли я? Разумеется, я не теряю надежды, но до чего же это трудно, ведь болезни такого рода относятся к самым неизлечимым. Какую печальную жизнь я должен влачить, избегать всего, что мне мило, да еще когда живешь среди таких мерзких, себялюбивых людей. Могу сказать, что из всех здешних Лихновски для меня самый проверенный друг. С прошлого года я получил от него 600 флоринов. Эти деньги да еще успешная продажа моих сочинений позволяют мне сейчас жить, не думая о насущных нуждах. Все, что я теперь пишу, я сейчас же могу продать – хоть по пять раз каждую вещь – и за хорошие деньги. Я довольно много написал за последнее время; на днях[96] узнал, что ты заказал клавиры у ***; я пошлю тебе через него прямо в той же упаковке несколько моих произведений, дабы тебе это обошлось не так дорого.
Теперь здесь, мне на утешение, появился один человек, с которым я могу наслаждаться беседой и бескорыстной дружбой. Это один из друзей моей юности.