А я чего знал про секьюритиз в девяносто третьем году? Да ничего я не знал и сейчас ничего знать не хочу.
Однако же жрать-то хотелось. Я незадолго до того нехуёво наварился на строительстве унитазной фабрики в Джамбульской области на деньги чеченских магнатов — долларов, кажется, на двести, но они куда-то стремительно исчезли, так что к моменту собеседования я ничего не жрал уже дня два.
И тогда в приступе вдохновения рассказал я ему про давилонскую баржу из третьего тома Николая Носова. Ну и был мгновенно принят на работу. Занял под это дело у кого-то тысячу тенге и купил десяток яиц и бутылку водки.
Узнал потом множество ненужных английских слов: брокадилаз, андерайтинг, деривативз, фьючерз.
А потом однажды солнечным осенним днём, уволившись навсегда из другой уже конторы, прайс, кажется, вотерхаус она называлась, выкинул в мусорный бак ошейник и с облегчением забыл про всё то, что эти слова могли бы означать.
Не нравится мне хозяйство у соседского деда.
Придёшь к нему за картошкой, а там газончик, цветочки. Хоть бы где доска трухлявая валялась или там ржавая коса с треснутым косовилом. И собаки такие справные, что аж будки за собой на цепях таскают. И картошка прошлогодняя хоть бы одна проросшая, не говоря уже про гнилая.
Прямо хоть сейчас зови корреспондента из районного телевидения и снимай репортаж про возрождение русской деревни.
А по мне, в хорошем хозяйстве непременно должны быть заросли крапивы и гнилая кадушка с лягушонка-ми, кривой плетень с дырявыми вёдрами и сваленные за сараем серые доски с видом на закат и заросшую лебедой картошку. И чтобы малина росла где попало и яблоки валялись прямо на земле: бери и ешь.
Вот такое хозяйство я и считаю образцовым, и оно у меня почти всё есть. Разве что лебеда ещё не поспела и яблоки не попадали.
«Неубедительно вводите в заблуждение, — сказал мне украинский пограничник, когда я рассказал ему, зачем посещал Украину и куда из неё направляюсь. — Документ, что вы писатель, есть?» А вот документ-то я давным-давно проебал. «Сейчас», — говорю.
Зашёл в купе, поднял нижнюю полку, вынул из рундука рюкзак, засунул в него руку по локоть, долго рылся, выудил со дна. «Вот, — говорю, — книжка».
Пограничник открыл книжку где-то на середине, прочитал какой-то короткий текст, поморщился. Потом открыл книжку на последней странице и тщательно сверил выходные данные с моим паспортом. Ещё раз сверил фотографию в паспорте со мной. Неохотно достал штемпель, шлёпнул. Снова прочитал текст.
«Могу подарить», — сказал я. «Да зачем мне?» — ответил пограничник и ушёл наконец.
Я заглянул в купе проводницы: «Извините, чаю можно?» «Чаю?» — лукаво спросила проводница. «Ну ладно-ладно, — согласился я. — Давайте пива». Пиво — оболонь как всегда, другого в украинских поездах не бывает. Ну и ладно, оболонь — тоже пиво, мокрое, и то уже хорошо.
Пошёл в нерабочий тамбур, сел на табуретку (замечательное изобретение для нерабочего тамбура), выпил пиво, вернулся в вагон: снова украинская таможня, на этот раз в виде женщины. Дышит. Тема сисек раскрыта полностью и навсегда. Ещё один кубический сантиметр — и пуговицам на гимнастёрке пиздец.
Идёт сразу ко мне. «Это вы писатель?» — спрашивает. «Я!» — отвечаю, ни секунды не сомневаясь. В таких случаях рефлексия губительна. «Вы тут книжку предлагали, можно?» «Вам можно всё», — я хамею моментально, это хорошо знают все родные мои и близкие. «А подпишете?» Подписал. Прочитала, жарко зарделась: «Ну вы сразу комплименты!» «Девушка! — сказал я по-писательски строго. — Я не делаю комплиментов. Я пишу только о том, что вижу».
Ушла. Я опять пошёл в нерабочий тамбур покурить. Тут пришёл российский, то есть, наверное, белорусский, пограничник с унылыми усами. Вставил мой паспорт в отверстие на животе, прочитал обо мне всё то, что я, если повезёт, узнаю только на Страшном суде, ничуть не удивился, шлёпнул в мой паспорт неразборчивую надпись красными чернилами и ушёл навсегда, так и не поздоровавшись и не попрощавшись.
В рейсовом автобусе из райцентра, который ходит два раза в неделю, одна старуха рассказывала другой: «Там так замечательно! Чистенько, уютно, приём по часам. Мне очень понравилось!»
Речь, понятное дело, шла о кладбище.
На остановке в Минске к нашему вагону подошла соседняя проводница: «Мужчины тут есть?» — спросила. Я оглянулся вокруг — мужчин, кроме меня, не было. «Что там у вас?» — спрашиваю. «Да вот площадка между вагонами не поднимается, а нас сейчас будут перецеплять».
Ну пошли в её вагон, даёт она мне какой-то ржавый топор, я повертел его в руках. «Кочерга есть?» — спрашиваю. Принесла кочергу. Я ебанул по такой особой штуке сбоку (руки-то помнят), поднял площадку.
«Ой, — говорит проводница, — как вы ловко!»
Ага, ловко. Нас однажды с напарником моим Волохой после отбытия наказания за пьянство в рейсе назначили командовать вагоном номер тринадцать дополнительного летнего поезда Алма-Ата — Красноярск, составленного из списанных вагонов. Так там женщины ходили в сортир исключительно парами: одна исправляла внутри свои нужды, а другая в это время держала дверь, чтобы она не ебанулась внутрь и не убила её товарку нахуй. Потом они менялись местами.
Мы на каждой остановке выносили эту дверь на соседние рельсы и пиздили её изо всех сил кочергой, потом ставили обратно. Дверь стояла минут двадцать, а потом опять падала внутрь. Всегда внутрь, хоть бы раз, сволочь, выпала наружу.
Нашёл в огороде растение, очень похожее на чеснок. Надрал из него перьев, посыпал ими макароны. Съел.
А потом подумал: откуда же там у меня может быть чеснок, если я его туда не сажал? А что, если это вовсе не чеснок, а ядовитое растение лютик? Или даже белена?
Прислушался к организму: организм бурчит.
Взял фонарик, пошёл снова в огород, выкопал остатки растения с корнем: на вид чеснок. Надкусил: нет, не чеснок. Пожевал: опять чеснок. Вот ведь гадость какая!
Плюнул на это растение, послушал в лесу пение собственной моей Совы, пересчитал в небе личные мои звёзды: всё на месте. Всё ж таки я очень жадный.
Когда-то очень давно в Алма-Атинском педагогическом институте иностранных языков я изучал чистейший и благороднейший бибиси инглиш.
Каким-нибудь людям из стерлитамака, которые по капризу судьбы оказались внутри третьего транспортного кольца города Москва, небось мерещится, что преподаватели мои скакали на работу на ишаках и жевали во время лекций курдючное сало, но я вынужден их разочаровать: в результате некоторых печальных происшествий прошлого века почти все они были коренными ленинградцами.
Кстати сказать, роль товарища Сталина в деле подъёма культуры в районах тогда ещё неподнятой целины до сих пор совершенно не раскрыта.
Отцу моему и сестре его, например, преподавал арифметику в сельской школе в деревне Вишнёвка математик с мировым именем, не помню как фамилия. В убогом нашем городе Целиноград ходили по улицам люди в таких страшных очках, которых уже не носит даже вдова покойного академика Сахарова.
А сейчас, когда этот город стал столицей огромного, могучего и демократического государства Казахстан, я хорошо знаю, кто там ходит, то есть, ездит по улицам: Большие Начальники с портфелями.
А мы с соседями Девятое мая отпраздновали на горке прямо за нашим огородом. На горке этой когда-то были выстроены великолепные немецкие фортификации по самому последнему слову оборонительной науки. Отличное место: всё вообще простреливается насквозь. Объём выполненных землекопательных работ впечатляет до сих пор.
В позапрошлом году, рассказывают бабки, приезжали немцы из Германии. Спросили, где могилки, им показали. Там крестик стоит серенький с тремя перекладинами.
Крестик этот поставила баба Паша — она умерла года три назад.
Когда в войну на стратегической горке возле нашей деревни стало тихо, баба Паша (тогда ещё, конечно, баба в совсем другом смысле) потихоньку перетаскала и наших, и немцев на кладбище, что прямо за околицей. Выкопала две ямы — у нас почва песчаная, копать легко.
Похоронила в одной яме наших, в другой немцев. А крестик поставила между ними: пускай там Господь сам разбирается.
«Ты уж как доберёшься, позвони сразу», — наставлял неразумного своего брата провожавший его петербуржский житель. Брат кивал и был на всё согласный, лишь бы его отправили наконец в путь до вожделенного города Витебск.
Брат облобызал брата и убежал торопливо по неотложным своим петербуржским делам, а оставшийся брат сел на нижнее боковое место и некоторое время смотрел в окно. В окне было всё то же, что он видел в предыдущий месяц. Купил у проезжавшего по вагону тележечника небольшую, очень маленькую, бутылку горилки (во львовском поезде водки не продают). Потом тележечник поехал обратно и опять продавал горилку.
На станции Дно в вагон вошли линейные милиционеры. «Где тут?» — спросили они. «Вон», — указали пассажиры.
Обули, завязали шнурки на ботинках, увели куда-то. А он так и не промолвил ни слова.
Это только по карте кажется, что от Петербурга до Витебска всего-то ничего. А если посмотреть даже на самую большую карту мира, то и до Антарктиды максимум полметра. А потом оказывается, что и в самом быстром пароходе плыть до неё полгода. И до Витебска тоже не всегда за один раз доедешь.
Вернулся домой.
Старухи в очереди перед автолавкой неодобрительно посмотрели на мерседес с тонированными стёклами, в котором я приехал с вокзала. Хозяин мерседеса, впрочем, в ходе дорожного разговора неохотно признался, что автомобиль его девяносто первого года, но всё равно лучше чем новый.