Кто-то, очевидно, побывал в нашем дворе за время моего отсутствия: алюминиевая проволока, которой я запираю ворота, закручена не по-моему.
Но всё, впрочем, на месте: и зелёный пластмассовый рукомойник, и почти новая вилка, забытая на крыльце.
Обошел посадки: все требуют внимания, кроме хмеля. Хмель — как будто бы тут и родился. Будет у нас к осени нормальная ограда.
Сел на крыльцо, закурил, допил коньяк из дорожной фляжки, выдохнул. Соловьи кудахчут даже средь белого дня. Кукушку ещё месяц назад проходивший по каким-то своим делам мимо Вечный Жид для смеху спросил: «Кукушка-кукушка, сколько мне лет осталось?» Кукушка так до сих пор и кукукает. Ни поесть, ни попить, детей своих забыла, и не сдохнуть ей, пока все не отсчитает.
Растопил печку, хотя и тепло, но с печкой ещё теплее, рухнул на гостевой трёхспальный поролон и мгновенно заснул беспробудным сном.
Я так думаю, что не всякому человеку случалось просыпаться на лавке в Невельском вокзале. А я вот сегодня проснулся и долго и тупо смотрел в высокий его лепной потолок.
За те краткие двадцать минут, на которые мне удалось заснуть, привиделись мне все те люди, которых я знал в прошлом, узнаю в будущем и знаю прямо сейчас. И все они были друг другу враждебны.
Действительность за пределами сна, впрочем, была довольно мирная: сосед мой по противоположной скамейке деловито стучал плошками и мисками и даже сладострастно отхлёбывал кипяток из алюминиевой кружки. Поезда все прошли, и следующие будут только следующей ночью. Ночные работницы вокзала, как то: поломойщица и заведующая багажным отделением — шёпотом обсуждали моё появление в жизни этого вокзала.
Но я не стал ничего этого слушать: застегнул под подбородком одну молнию, потом другую, нахлобучил на голову капюшон и ушёл в дождь. На всякий случай нужно запомнить, но лучше бы, чтобы не пригодилось.
Долго думал: а почему в деревенских домах всегда такие низкие двери?
А для смирения — ходишь и всё время кланяешься. Не поклонишься — так голову разобьёшь.
Однажды, когда я лежал на кафельном полу в умывальной комнате, и меня при этом пинали сапогами пять или шесть чечено-ингушских военных строителей, я вдруг задумался: а как же это я дошел до жизни такой?
Пинали, впрочем, не очень сильно, больше для того, чтобы унизить, чем покалечить или убить, — в дисбат никому не хотелось, даже самым гордым и смелым — о дисбате те, кто там выжили, отказывались даже рассказывать, а если настаивали, то плакали, как малые дети.
Путь мой к кафельному полу был долог и извилист.
Начинал я хорошо: когда нас, дрожащих от ледяной бани уродов, провели по казарме и под радостные крики «Вешайтесь, духи, вешайтесь сегодня! А то завтра выебем в жопу и повесим!» усадили в ленинской комнате писать диктант про устав караульной службы, я сказался неграмотным и стал рисовать в выданной для диктанта тетрадке человеческие рожи. Я всегда рисую рожи, если мне тоскливо и есть бумага и ручка. Когда я нарисовываю много рож, обязательно подходит кто-нибудь из-за спины и спрашивает: «А это кто?» «А хуй его знает», — отвечаю я всегда искренне.
Ну и тут, значит, сержант, который диктовал этот самый устав, вдруг внезапно отлучился покурить, и вместо него в ленинскую комнату вошли пять или шесть чечено-ингушских рядовых. «Встать!!!» — заорал из них самый главный (ефрейтор Исмаилов, через месяц получит пять лет дисбата). А мы, человек двадцать, ещё пока не знаем, мы вообще ещё ничего не знаем, кто тут, где, почему, имеет он право, не имеет, вроде бы тоже такой же как мы рядовой, но орёт уверенно, значит, наверное, имеет право, хуй его знает, какие тут порядки, так что, наверное, надо встать, а с другой стороны…
В общем, все встали.
«Сесть!!!» — заорал ефрейтор Исмаилов. Сели. Остальные воины пружинисто заняли ключевые позиции на случай бунта. Много-много лет спустя я очень хорошо понимал, как там оно было в Норд-Осте.
«Ты! — указал пальцем ефрейтор Исмаилов на самого левого человека в первом ряду. — Сюда!»
Встал человек, узбек или, может быть, туркмен. Вышел на середину. «Сел!!!» Сел. «Встал!!!» Встал. «Следующий!!!»
Ну, в общем, обычный обряд принуждения к покорности.
Я сидел в самом заднем ряду и думал: выебнусь или не выебнусь? Выебнусь или не выебнусь?
Тут очередь дошла до самого бодрого из всей нашей партии, на которого и была единственная надежда, что, может быть, хоть он скажет «а вот хуй вам». Но он чего — бодро вышел, бодро присел-встал и всё вполне эдак физкультурно. Помахал остальным ручкой, мол, пацаны, ничего страшного: сел-встал — и свободен.
И тут я понял, что пятый в очереди я. И за меня уже никто ничего не решит. Как же я это, блядь, ненавижу, когда решать. А я не буду садиться, и мне будет очень больно. Очень-очень. Я не крутой и не гордый, но просто не буду садиться, и всё.
И такая тоска.
Следующим, впрочем, был аульный казах Кокебасов. Он встал, вышел и неживым голосом сказал: «А я не сяду». Четыре сапога в одну секунду — два спереди по рёбрам, два сзади по почкам. Кокебасов рухнул, завыл и, размазывая слёзы, присел-встал.
Самый первый и самый главный урок: не уверен — не выёбывайся. Они чувствуют. Они не дураки, они звери, умные, между прочим.
«А это кто?» — спросили у меня за спиной. Я по-прежнему машинально рисовал в тетрадке рожи. «Да хуй его знает, — ответил я как всегда. — Так просто рожи».
Тут как раз на меня и указал палец: «Ты».
«Этот не пойдёт», — сказали у меня за спиной. «Ты!» Палец моментально сместился на моего соседа справа.
И я так до сих пор и не знаю: заплакал бы я, если бы вышел, или нет.
Наблюдал сегодня наяву сюжет, неоднократно использованный во множестве дряхлых анекдотов.
Приехал на велосипеде в магазин в соседнюю деревню, купил что нужно, сел на лавочку при магазинном крыльце выпить банку пива и неторопливо выкурить сигарету.
Тут, значит, подходят к магазину эдакие идиллические: молодая мама с младенцем в коляске, голубенькой с кружавчиками, и, видимо, сестра её младшая — лет тринадцати, в розовом платьице и белых носочках, мечта покойного гумберта-гумберта.
Оставили коляску, зашли в магазин, вышли через пять минут с огромнейшей упаковкой пива-балтика номер девять.
«Ну бля ухрюкаемся сёдня в пизду», — сказала молодая мамаша густым басом. «Заебись! Заебись!» — защебетала юная лолита.
Потом они скрылись за поворотом, а я допил своё пиво и поехал домой.
Можно было бы, конечно, спиздеть, что будто бы по дороге я размышлял о тех кривых окольных путях, которыми движется к вечному счастию бесконечно любимая мною Родина, но на самом деле я ничего такого не думал.
Я проехал два километра, сел на берегу и выпил ещё пива. Облако. Озеро. Башня за горкой — уже в нашей деревне.
И действительно заебись.
А потом мне пришлось совершить подлость. По гражданским понятиям это не подлость вовсе, а скорее даже доблесть, но гражданские ваши понятия, они, ну, впрочем, ладно.
Я тогда доходил. В смысле подыхал. Не иллюзорно, а вполне так по-настоящему, без дураков. В отделении нашем был один грузин, один полугрузинский еврей, два ингуша, один черкес, один кабардинец, два узбека и я. Командир отделения Ваха Хамхоев, ингуш.
Я сам охуел, когда попал в эту жопу. Сам дурак: свалился с поносом в санчасть, а пока валялся, родное моё отделение, где я был кум королю, отправили куда-то в командировку.
Ну и пиздец пришёл: картошку в столовую кто будет чистить? Камалов, Хашимов и я. Полы в клубе кто будет мыть? Хашимов, Камалов и я. Остальным религия не позволяет. У них там курбан-байрам и рамазан. Сало из супа, кстати сказать, жрали с удовольствием.
Грузинов всё это, впрочем, не касалось, но их вообще ничего не касается, потому что они лучше.
Хотя, казалось бы, с чего? Взять вот хотя бы Юрия Васильевича Басадзашвили. Юрий Васильевич был идиот. По-русски он знал три предложения: «Пиляд бля», «Епрейтор хачу» и «Канпетка дай».
Когда меня выпизднули из художников и отправили в бригаду, Юрий Васильевич возлежал на панцирной койке и кричал: «Пистро-пистро работай тавай!»
Никто из моих нынешних знакомых в это ни за что не поверит, но я поднял Юрия Васильвича с койки за шиворот, дал ему поджопника и вручил ему совковую лопату. «Шени дедиспроче! Шени могетхан! Кхаргис мутели!» — кричал Юрий Васильевич, корчась, но ничего, кидал бетон не хуже прочих.
В обеденный перерыв подошёл ко мне серьёзный и очень не идиот Леван Паркадзе. «Пойдём, — говорит, — поговорим». Зашли за инструменталку.
«Юру зачем обижаешь?» «Я не обижаю, — сказал я, смотря в сторону. — Я его в чувство привожу, он охуел». «Ещё раз тронешь — пиздец тебе, понял?» Да понял я, понял, я и сам знаю, что пиздец.
И ни разу более не получил Юра от меня поджопника. Потому что было не за что. Он отчего-то проникся вдруг ко мне совершенно собачьим уважением.
Я очень любил ходить с ним в наряд. Ходить в армии во дневальные считается западло, но мне там было хорошо. Во-первых, после обеда дают поспать часа три, потом ночью тоже можно поспать, а уж когда рота упиздует на работу, а прапорщик Ревякин ещё не проснулся — это же вообще ничего прекраснее невозможно придумать. Сидишь эдак просто так на крылечке, лето начинается. Из крыльца идёт пар, и тишина, и никого, вообще никого, и так заебись, как никогда не бывает в той, другой жизни. А ты сидишь в самой середине огромной-преогромной тайги, и всё остальное вращается вокруг тебя, но тут, впрочем, просыпается прапорщик Ревякин.
Юра полов, конечно, не мыл. Но зато он выполнял другие функции. Он обожал стоять на тумбочке и орать при входе какого-нибудь майора громовым голосом: «Смирна!» — даже если в роте больше никого, кроме нас, не было. Когда рота возвращалась с работ, он ревел в предбаннике: «Валенкасымай чуркабля!» И в казарму заходили перепуганные босые узбеки и таджики.