Жизнь без конца и начала — страница 24 из 57

Кто знал, что все так обернется?

На первый приказ немецких властей: «Евреям явиться на регистрацию» откликнулись немногие. Зарегистрировались и пошли по домам. Второй раз приказ вывесили, больше евреев пришло, но и этих зарегистрировали и отпустили. А в третий раз пришли почти все, с вещами, как было приказано, и вот идут толпой по Старопортофрантовской под шорох медленно кружащих листьев. Поискал глазами профессора, плетется, с трудом переставляя ноги, желтый лист каштана опустился на плечи возле массивной складчатой шеи и как приклеился. Моисей смотрел на Ястребнера: словно через годы шагал у него на глазах, с каждым шагом старился лет на десять — и вместо недавней злобы охватила его жалость и вроде вина какая-то. В чем виноват, понять не мог, в этой толпе они все без вины виноватые. Может, плохо отблагодарил его тогда.

Ведь профессор вроде предупредил его или, во всяком случае, — хотел предупредить. Не зря Моисей отправил Геню к дальним родственникам, подальше от города, хитрость употребил, чтобы уговорить, — наотрез отказывалась. С трудом убедил — бабушка Феня, дескать, одна лежит в параличе, недвижимая, все разбежались, кто на фронт, кто в тыл, а ее впопыхах забыли на старой кровати за буфетом в углу, где валялось барахло всякое, что в дорогу с собой не взяли. Для убедительности добавил — соседка бабушки Фени рассказала, случайно на вокзале встретились. А так и было на самом деле: та проездом через Одессу во Фрунзе, а он тоже проездом через вокзал домой с тележкой — может, кто пожитки второпях позабыл на перроне, такое случалось уже — пригодятся кому-никому.

Война, все сдвинулось с места, и вещи тоже, а у него к ним отношение особенное, как к живым существам. Вещи, как люди, бывают домашние и бездомные, любимые и забытые, пестуемые, мягкой фланелькой протертые, вымытые до блеска, под стеклом выставленные и на чердаках или в кладовках в пыли и во тьме брошенные. Он, будь его воля, каждый предмет отмыл бы, оттер, в коробки упаковал и разложил по полкам, пусть дожидаются своего хозяина. Как не бывает ничьих собак, не должно быть, так и ничьих вещей тоже — по его разумению.

Рядом с ним на руках у женщины все время заходился от плача ребенок, она его качала, целовала, тихо напевала колыбельную, прикладывала к груди, стыдливо прикрываясь цветастой кашемировой шалью, а бедное дитя все плакало, плакало. В душе у Моисея все переворачивалось от этого плача. «Господи! Ты видишь это, слышишь? Отзовись, Господи! Оборотись ликом Своим к нам. Справедливый и Всемогущий, Ты не можешь допустить это! Не должен!» — не мольба звучала в его стенании, а почти угроза. Он поучал Бога, приказывал ему! Никогда представить такое не мог в смиренной вере своей, от древних предков к нему пришедшей, святой и, всегда казалось, — несокрушимой.

Да он и не задумывался никогда об этом, не раби, не цадик — простой смертный, обычный одесский еврей, со всеми недостатками и пороками, свойственными человеку. Сейчас впервые в душе и в мозгах его творилось что-то несусветное — все бурлило, клокотало, вопило. Все существо его требовало ответа. А ответа не было.

«Какое счастье, что Гени нет со мной! Какое счастье, что у нас детей нет!»

Моисей смотрел на плачущего младенца и несчастную мать и все повторял, повторял про себя — какое счастье! какое счастье! От этих слов ему становилось легче, проходило удушье, и отпускала острая боль, которая рвала сердце, как взбесившаяся собака беззащитного бельчонка, положив его к ногам отца. Спасти бельчонка не удалось, собаку пришлось пристрелить, и он помнит до сих пор ее большие глаза, в которых застыло удивление. Она умерла, не осознав своей вины. Почему-то вдруг всплыло это страшное видение из раннего детства, он тогда, уткнувшись лицом в колени отца, дрожал в нервном ознобе и чуть не захлебнулся слезами. Рука отца, которая гладила его плечи, тоже дрожала.

«Какое счастье, что Гени нет со мной!»

Чтобы успокоиться и отвлечься от происходящего, он попытался представить, что она сейчас делает. Если бабушка Феня так плоха, как рассказала соседка, то хлопот у Гени невпроворот, это и к лучшему. Сейчас вечереет, наверное, готовит ужин. У Гени в руках все спорилось, а уж стряпала — пальчики оближешь, на все вкусы угождала, мамуся Сара выучила. Не пропадет бабушка Феня с такой помощницей. Он улыбнулся — представил, как Геня месит тесто, руки, щеки мукой перепачканы, волосы высоко подколоты заколкой и убраны под косынку, но крутые непослушные колечки выбиваются и подпрыгивают сзади на шее в такт ее движениям, скалка мелькает в руках — один корж, другой, третий. Он любуется ею, потом тихо подкрадывается сзади и целует нежную теплую кожу под волосами. Она смеется, замахивается на него скалкой, берет щепотку муки и припудривает ему нос, потом они вместе в четыре руки вырезают гранеными стопками маленькие коржики из больших коржей. Им хорошо вдвоем, но лицо Гени вдруг мрачнеет, она перестает смеяться и говорит тихо:

— Ах, если бы у нас были детки, Мойша, мальчик и девочка, мы бы вместе делали коржики и лепили вареники, да? — и просительно заглядывает ему в глаза…

«Какой счастье, Господи!..»

Моисей не успел додумать до конца спасительную фразу. Ему показалось… Нет, он мог бы поклясться самым святым, что у него есть — жизнью любимой жены своей Гени: он только что видел ее, лицо сияло, нежность струилась вокруг, и счастьем были до краев переполнены ее глаза. До боли знакомое видение. Нет, он не мог ошибиться — он только что видел Геню.

— Можно я положу свои вещи на вашу тележку? Здесь пеленки моего мальчика, его ползунки и распашонки, — она зачем-то стала подробно перечислять содержимое узелка, щеки ее пылали смущенным румянцем. — Мне нужно покормить сынулю и сцедить молоко. Молока очень много, — она покраснела еще гуще.

Он помог женщине, но краем глаза зорко смотрел на тротуар справа, где собралось много зевак, привлеченных странной процессией. Такого в городе еще не видели — свои солдаты маршировали, румынские, но чтобы столько евреев сразу в одном месте, и идут колонной, как на первомайской демонстрации, только без транспарантов и знамен, без «ура!» и «да здравствует!», без песен, без смеха, хохм и всяких других еврейских штучек. Там, за спинами зевак, которые тоже стояли молча, Моисей снова увидел Геню, не видение, не призрак. Это была она. Лицо ее светилось таким счастьем, что он невольно прикрыл глаза и отшатнулся, а когда снова посмотрел в ту сторону, увидел, что Геня прижимает к груди двух младенцев, туго запеленатых в одинаковые белые простынки.

Моисей решил, что сходит с ума. Почему она здесь? Чьих детей принесла сюда? Зачем?

Геня тоже увидела его, покивала головой, засияла еще сильнее и стала проталкиваться к нему.

— Не смей, Геня! Не смей! — в отчаянии кричал он. — Не смей!

Но Геня не слышала его. Или не слушала. Вот она уже ступила на мостовую. Ее заметили полицаи. Один сказал, посмеиваясь:

— Куда прешь, жидовка? Иди отсюдова. Иди!

И толкнул ее обратно на тротуар. Она споткнулась, чуть не упала, но устояла на ногах, детей прижала еще крепче, щеки горели, глаза сияли, губы были приоткрыты в счастливой улыбке. Не может быть, померещилось, подумал Моисей в последний раз, а в груди похолодело.

— У меня там муж, мы с детьми к нему пришли.

Он это слышал, как раз мимо них проходил в это время. Генин голос звенел и чуть вибрировал, как всегда, когда она волновалась и радовалась. Он так любил ее голос.

— Не смей, Геня, не смей! Уходи! — крикнул еще раз.

Но она уже проталкивалась к нему сквозь толпу.

Полицай сказал, уже вдогонку, похохатывая:

— Вот дура, сама пришла, и жидовское отродье свое принесла.

А другой добавил, вроде бы с сожалением:

— Все сами пришли, что о ней говорить.

Моисей все это слышал и глаз не сводил с Гени. Она уже шла рядом, приноравливалась к его шагу. Геня и дети — счастливое наваждение. Кошмарное видение. Жестокая правда. Он чуть не умер от горя, сердце рвалось на куски и прерывалось дыхание, но Моисей собрал все свои силы, чтобы не оставить ее одну. До самой смерти, подумал, теперь уж недолго осталось.

Время пришло.

Геня, обычно молчаливая, без умолку говорила, говорила, заглядывая ему в глаза. И то и дело повторяла:

— Какое счастье, Мойшеле, что я тебя нашла, я так испугалась, что мы больше никогда не увидимся. Какое счастье!

Моисей горько усмехнулся — впервые случилось у них такое несовпадение. Только что он точно так же твердил: какое счастье! какое счастье!., что Гени нет рядом.

Геня спешила все рассказать ему. Он запомнил не только каждое ее слово, но и как она говорила — где засмеялась, где вздохнула, где всплакнула.

— Ой, Мойшеле, как я испугалась, когда Клава-рябая, что напротив бабушки живет, вернулась из Одессы и рассказала, что в городе евреев переписывают, собираются везти куда-то. Ой, Мойшеле, я тут же решила — еду домой, ни секундочки не сомневалась. Я всю жизнь с тобой и с тобой, у меня ни одной родной души нет, кроме тебя, еще мамуся Сара была, да упокоится душа ее с миром под крылом Божьим. Уговорила Клаву за бабушкой Феней ходить, не сердись, Мойшеле, — она прижалась к нему плечом и заглянула в лицо, взгляд был виноватый и умоляющий одновременно, — не сердись, я отдала ей свои сережки с зелеными изумрудинками и колечко, по-другому она не согласилась бы. — Она вздохнула протяжно и продолжала: — Да и то сказать, кому охота за чужой бабушкой горшки носить, да мыть-подмывать. — Опять тяжело вздохнула, коротко всхлипнула: — С бабушкой Феней я простилась по-хорошему, все объяснила, хоть она уже не в разуме, ни на что не реагирует, только когда мокрая или кушать хочет, а так — как мумия, лежит себе и лежит, взглядом в потолок уперлась, даже не видно, дышит или нет. Я несколько раз на дню и даже ночью подходила, руки щупала — не похолодела ли. В общем, простилась я с ней, поцеловала в лоб, еще теплая была, но по всему видно, что недолго осталось. Может, и хорошо, а? Сколько можно мучиться.