Жизнь без конца и начала — страница 33 из 57

Зато видел и страдал от того, как отчуждается от него его маленький Генерал. Раньше хоть любил на закорках кататься и отцовские вихры дергать. Слеза от боли прошибала, когда цепкой ручонкой выдергивал сынишка клок волос, но именно в эти минуты Майор бывал счастлив как никогда. Недолгим было счастье — мальчишка избегал его, ершился под его рукой, супил брови, и все жался к Руте, смотрел на нее с обожанием, с благоговением даже — как на святую. Даже мать так не любил, а уж про отца говорить не приходится. Все, кому не лень, судачили по этому поводу, даже старый анекдот пробовали реанимировать: «Майор получил отставку от Генерала», а некоторые просто звали его «разжалованный Майор». Правда, никто не смеялся, давно ушел цимес из любимого анекдота. Но все равно — большей обиды у Майора Сапермана ни от кого не было.

Обижаться обижался, но принципов своих не изменил и даже совсем наоборот — все строже становился и яростнее, чем только усиливал размежевание до полной уже необратимости.

Теперь он все понимает, как-то вдруг открылось, будто мозги поменяли.

Тот последний день своей семейной жизни помнит до мелочей, рапорт готов написать с указанием всех подробностей. Да только кому этот отчет представить? Господу Богу на Страшном суде, может быть? Впервые такая мысль пришла в голову Майору Саперману. Но он почему-то не удивился.

На утреннем построении солнце застило глаза, он жмурился, солнечные брызги перемешались с каплями воды, стекающими с Рутиного тела, застывшего в мраморной неподвижности. «Как она хороша, — вдруг захлебнулся нечаянным восторгом Майор. — Красавица писаная, статуэтка фарфоровая. Как Мина, даже еще краше!» От этих мыслей ему почему-то сделалось тошно, будто его обманули, как дурака несмышленого, а он ничем ответить не может. А почему — и сам не знает.

— Стоять! — заорал он. — Рота непутевая, будь ты трижды неладна. Руки по швам!

А она и так не шевелилась, даже не видно, чтобы дышала. Стояла — глаз не отвести, сердце зашлось от непередаваемой какой-то муки, и он с размаху вылил на нее еще одно полное ведро ледяной воды.

Вздрогнула всем телом, согнулась, будто в ноги поклонилась, выпрямилась и посмотрела Майору не в глаза, нет, а глубже — туда, куда смотреть было нельзя, в самое запретное место. Он застонал невольно, как будто смерть его на кончике иглы обнаружила дочка, как в сказке про Кощея Бессмертного.

— Непутевая, говоришь? — сощурилась, презрительно, надменно. — Ты свое получишь, еще пожалеешь. Отольются тебе мои слезки, папулечка дорогой.

Очень четко сказала, не заикалась, не дергалась, не путалась. И, медленно ступая по раскаленным плитам, пошла в дом, оставив во дворе свою одежку.

«Как прокляла, — подумал Майор. — Однажды это уже было со мной». «И с Рутой», — мелькнуло вдогонку. Его охватило недоброе предчувствие, сердце сжалось смертельной тоской, именно смертельной, он это отличал безошибочно — смерть стояла где-то рядом. Но чья?

Если бы он догадался! Если бы Господь Бог надоумил его, подсказал, все пошло бы по-другому. Все.

Но Богу Всевышнему не было до него дела, как и ему, Майору Саперману, никогда не было дела до Бога. Тут они квиты на все сто. Только Бог ведь не меняла портовый, где один закон: баш на баш. Бог должен быть справедливым и милосердным. Не к нему, недостойному, нет ему никакого снисхождения, никакой милости и никакого прощения, а ко всем безвинным, из-за него пострадавшим в этой жизни, ко всем, кого любил и потерял навсегда. Ко всем — от Руты до Руты.

На работу он в тот день пошел, неся тяжелый камень в душе. Все валилось из рук, он оглядывался по сторонам, вот как сейчас на кладбище, только сейчас ему ждать нечего, а тогда дождался. Прибежала соседка из-за фанерной перегородки Фаина, вдова Шайи-Лишаи, она бежала и на ходу рвала на себе волосы, как тогда, когда извещение на своего Шайю получила. Она рвала на себе волосы и что-то кричала диким голосом. Он понял — смерть пришла, и упал на колени и стал биться головой о землю. «Будь я проклят, — кричал. — Будь проклят!» Лоб разбил в кровь, его едва утихомирили, связать пришлось и успокоительный раствор влить в вену.

Пока с ним врач возился, Фаина в который уже раз рассказывала трагическую эту историю, люди все подходили и подходили, а она повторяла и повторяла: «Миночка на Привоз пошла, Генчик играл с мальчишками, а Рута дома лепила свои фигурки пластилиновые, я заглядывала, чтобы проверить, как она там. Потом слышу — Генчика позвала, он в дом зашел, а через какое-то время Рута вышла в сарафанчике и тапочках, в руках ничего не было, ну, я и подумала — погулять решила. Пошла к Генчику, чтобы спросить. А он чуть с ног меня не сшиб, весь белый, фигурку какую-то в руки сует и кричит: „Она ушла! Ушла навсегда! Чтобы ему доказать, что непутевая!“ И помчался дальше. Встретил Мину по дороге с Привоза и все рассказал, она сумки побросала, взяла его за руку и вместе побежали. Рута! Рута! — кричали, а трамвай не заметили… Оба, сразу, вместе… Ой, вэй из мир, ой! Горе мне!» Она рвала на себе волосы и выла, выла, выла.

А Майор зачем-то считал капли, капающие в вену из банки, подвешенной к крюку лебедки, сбивался и начинал снова считать. Потом он уснул, а проснулся, уже когда два гроба стояли во дворе возле старого колодца под каштаном. В одном — его Мина, в другом — его Генерал. Он встал между ними и спросил тихо: «А Рута где?» Никто не ответил, и он больше не спрашивал, только озирался по сторонам, вот как сейчас на кладбище. Будто ждал чего-то. И слышал голос, который звал его: «Йорчик, Йорчик! Иди скорее сюда, не оглядывайся, Йорчик!»

Он все же оглянулся. Йорчиком его звали только в давнем, забытом детстве. Здесь не было никого, кто помнил бы это имя или осмелился так назвать его. Родственники побаивались и недолюбливали Майора, друзей детства у него не было, да и вообще не было друзей. Даже Мина никогда не звала его Йорчик, в самые-самые интимные минуты, когда она отдавалась ему вся, и он вжимал ее в себя так крепко, что она начинала задыхаться, она шептала: «Майор, дорогой, ты меня задушишь». А губы улыбались расслабленно, всегда улыбались.

Когда это было!

Теперь ему кажется, что он никогда не целовал эти мягкие припухлые губы, никогда не был близок с этой строгой, надменной неприступной женщиной. Она и в гробу была красива, тело все искромсано, а лицо не пострадало. Он хотел поцеловать ее последний раз, наклонился близко-близко, почти коснулся губами ее губ — и не смог. Отпрянул, будто она оттолкнула его. И холодом повеяло мертвецким. Генерала поцеловать он и вовсе не мог, гроб был закрыт, на крышке лежала фотография. Он хотел поцеловать фотографию, но почему-то не сделал это. Еще раз посмотрел по сторонам — все плачут навзрыд, уже обессилели, только он, Майор Саперман, не проронил ни слезинки.

«Йорчик, Йорчик! Иди скорее сюда, не оглядывайся, Йорчик!»

* * *

Он все же оглянулся.

«Йорчик, Йорчик!»

Голос звенел хрустально и нежно, как колокольчик.

Господи, Рута. Рута-красавица. Рута-дурочка. Полоумная Рута. Его непутевая Рота, самая слабая единица еврейского боевого расчета.

— Рута, дочечка, рыбочка моя. Ты здесь, живая? А я вот тут сижу один с мамой и Гешей. Совсем один.

— Генерал, — сказала Рута. — Равняйсь! Смиррна!

Она улыбалась весело и беззаботно и гладила руками свой круглый живот.

О Боже, вот оно — его наказание.

Подошла поближе, обняла его сзади за шею, прошептала в самое ухо, внятно, разумно:

— Это мальчик, я знаю. Хочешь, мы его Генералом назовем? Так в загсе и запишем — Генерал Майорович Саперман. Хочешь? У тебя опять будет свой Генерал и своя непутевая Рота. Я не обижаюсь, я ведь и есть непутевая. Рута — святая. А я — непутевая.

Майор вздрогнул, будто раскаленные иглы пронзили все тело. От жгучей боли чуть не задохнулся.

— Дочечка, ты откуда про Руту знаешь?

— Мама рассказала, мы вместе с ней плакали. Жалко Руту. — Она потерлась щекой о его небритую щеку. — А тебе жалко? — спросила и посмотрела ему не в глаза, нет, а глубже, как в тот, последний день, — туда, куда смотреть было нельзя, в самое запретное место.

И что-то случилось в этот момент с Майором Саперманом, сколько раз происходили с ним перемены, да все тяжелее и тяжелее жить становилось. А тут, казалось бы, в самый последний момент к нему пришло освобождение — потоком слез, долгим, мучительным, очищающим. Будто умер и заново родился, только по-настоящему.

— Жалко, дочечка моя, бедная моя Рута, жалко. А мальчика нашего мы Гешей назовем, Генчиком, Геннадием. Зачем нам с тобой Генерал?

— Ага, — радостно улыбнулась Рута и обеими руками погладила свой живот. — У нас есть Майор и одна непутевая Рота. Еврейский боевой расчет.

Встала перед ним, маечку с себя сдернула, руки по швам:

— Равняйсь! Смиррна! И Генчик будет руки по швам, ты не волнуйся, папуля, он будет послушным мальчиком.

— Не надо, дочечка, не надо, Рута, рыбочка моя золотая! — Он прижал ее к себе крепко-крепко. — Мы никогда не будем обливаться холодной водой. Никогда. Клянусь, чтоб мы так жили.


«Йорчик, Йорчик, иди сюда, не оглядывайся!»

Майор оглянулся. Рядом с ним никого не было.

Переделкино, 2006

БРЕДУ КУДА ГЛАЗА ГЛЯДЯТ(Из цикла «Одесские рассказы»)

О бывшей старой деве Фирушке,бесценном папулечке Лазаре и ненаглядном муже Яше

Брожу по опустевшей Одессе. Плутаю по вновь переименованным улицам и переулкам. Всё перепуталось. Вот родная улица Чичерина, бывшая Успенская, ныне опять Успенская. Время потекло вспять? Память ходит по кругу? Или меня снова занесло не туда?

Вижу: впереди, тяжело опираясь на палку, идет, подтягивая парализованную левую ногу, Лазарь — отец старой девы Фиры, моей троюродной тетки. Впрочем, не такая уж она старая была в ту пору. Лазарь умер, когда ей исполнилось двадцать восемь. И все же Фирино девичество явно затянулось — факт неоспоримый и повсеместно обсуждаемый, с сочувствием, осуждением, ленивым любопытством, невнятным злорадством. Так и слыла на всю Одессу старой девой не старая еще Фирушка.