В душе его царили покой и мир.
Все рухнуло в одно мгновение, и, расплющенный под руинами, Арон, ни жив, ни мертв, не чувствовал ничего, только свое остановившееся сердце, исторгавшее нечеловеческую боль, и что-то холодное и окаменелое, сжимало его правую руку. Шира лежала рядом, ее волосы привычно касались его лица, щекотали подбородок и шею, легкие завитки пробегали по губам, обычно он, шутя, прикусывал их и смеялся. Шира тоже смеялась.
А сейчас она молчала. Уже целую вечность, казалось ему, не слышал он ее голос. Только что возвращались от шойхета, шли по просеке, как всегда — Шира чуть впереди, он на шаг отставал. Она держала его за руку, и они обсуждали, как послезавтра, после шабеса будут отмечать бар-мицву[19] Гиршеле.
Большой праздник, и готовились основательно — отдельно писали список гостей, хотя чего писать — приглашать придется почти всех. Или всех, все местечко. Борух сказал: всех! И резко рубанул рукой воздух. Ну, всех так всех, столы можно сколотить из досок и прямо на улице поставить. Шутка ли — их сыну уже тринадцать лет!
На отдельной бумажке написали перечень праздничных угощений и кто кашеварить будет — многие предлагали свою помощь. Гиршеле хоть и не ангел, и всеобщим любимчиком не назовешь, а все же самый младший ребенок во всей большой мишпухе — мизинник.
Семья, семейка, что ни говори. Ссорились вдрызг, исступленно мирились, снова расходились навек, но горе и радость делили на всех поровну, так повелось издавна. Аза мишпуха.
О, что говорить, слюнки текли от одних названий блюд, голова шла кругом, бар-мицва Гиршеле обещала стать самой лучшей в местечке на все времена.
— Послушай, Шира, наш праздник будет самым лучшим в местечке.
Шира ничего не ответила, и Арон тихо-тихо прошептал, прижав ее руку к груди:
— А может, и во всем мире, Широчка. Что ты думаешь? Это же наш первенец, Широчка… А?
Тишина давила на уши, и от боли раскалывалась голова. Арон потер лоб и попытался подняться. Что-то мешало, давило на грудь. Ширины волосы щекотали лицо. Почему они лежат на земле под липами, судя по колдобинам — посреди дороги? И чьи-то ноги в рваных пыльных башмаках торчат перед глазами. И кто-то подвывает, поскуливает по-собачьи жалобно и противно.
— Ой-ёй, Арон!.. Арон, Арке, ой-ёй-ёй!.. — расслышал он тихие скорбные всхлипы.
Не Ширин голос, нет, и она никогда не плачет, никогда. Арон прикрыл глаза, отгоняя от себя что-то тяжелое, непоправимое, что придавило его к земле. Вжался спиной в выбоину на дороге, хотелось исчезнуть, превратиться в дорожную пыль. Он ничего не желает знать! Ничего!
— Господи… И Ты не всемогущ… — пробормотал едва слышно, не смея поднять глаза к небу.
— Арке, очнись, ой, вэй, это я, это я, ой-ёй-ёй… Я убил Широчку, ой, вэй!..
Арон наконец увидел, что перед ним на коленях, в дорожной пыли стоит Лазарь, обхватив голову руками, и плачет-причитает невыносимо тягуче, заунывно. Лазарь, местечковый извозчик, вечно пьяный после скоропостижной смерти жены. Давно никто уже его не зовет по надобности, отвезти-подвезти, и он ездит бессмысленно, туда-сюда на своей норовистой кляче Броньке, хлещет ее вожжами почем зря. А то вдруг слезет с телеги, прижмется лицом к лошадиной морде и плачет навзрыд. Тогда Бронька стоит как вкопанная, ждет, пока Лазарь отвоет песню своей тоски, задрав голову к небу, тряся жидкой бородкой, потом замрет надолго, и Бронька терпеливо переминается с ноги на ногу. А когда он снова натягивает вожжи и хлещет ее по впалым бокам, Бронька то упирается, как упрямая ослица, то вдруг несется опрометью с места, не разбирая дороги, кур давит, гусей, сколько кошек растоптала, скольких собак калеками оставила.
Бояться стали Лазаря и Броньку — а ну, не ровен час, убьют кого. А как управу найти на Лазаря — и ребе Ицхак не мог придумать. Броньку он не отдаст, не продаст, она у него — одна родная душа на всем свете. Запереть его в доме — тоже права ни у кого нет, живой человек, хоть и подранок, и пьет без меры, но от горя, не от бесовства. С этим в местечке никто не спорит.
— Арке, очнись, это я, я убил нашу Широчку, ой, вэй… Горе мне…
Арон и Лазарь дружили с детства. Лазарь тоже был влюблен в Ширу, но она сразу выбрала Арона, и он смирился. Так и ходили всюду втроем да втроем, пока не подросла Фанюша, младшая сестра Ширы, раскрасавица, добрая, нежная, хрупкая и болезненная. Кто только не лечил ее — и свои лекари-аптекари, и в Киев к знаменитым докторам возили на деньги, собранные всей мишпухой, даже в Умань на могилу бреславского цадика рабби Нахмана ездили на Рош а-Шана[20] и другие еврейские праздники. Истово верили в чудо исцеления, на все были готовы. Фанюша и правда к семнадцати годам порозовела, поправилась и вышла замуж за Лазаря.
Хорошая получилась пара, сердечная, берегли друг друга, особенно Лазарь Фанюшу. Может, и продолжал любить Ширу, но никак не проявлял свое чувство, чтобы Фанюшу невзначай не обидеть.
Ребенок и у них появился не сразу, как у Арона с Широй. Но хоть врачи решительно не советовали, родила все же Фанюша девочку, когда Гиршеле уже седьмой год пошел. Генеся-Рухл, Нешка назвали в честь бабушек Лазаря и Фани, которые лежат на кладбище над ставком, у самой воды, где гуси-лебеди ныряют-плавают.
Нешка — не дитя, ангел небесный, нарадоваться не могли и сговор совершили по обоюдному согласию — поженить Гиршеле и Нешку, когда время их придет, породниться, чтобы к правнукам-праправнукам любовь перешла. Чтобы их отпрыски были счастливы в далеком будущем, о котором сегодня думать интересно и страшно одновременно, потому что никогда безоблачно не жили евреи на этой земле, но всегда мечтали: до прихода Машиаха или после, когда восстанут из праха все — и герои, и трусы, и жертвы, и праведники, — настанет царство всеобщего мира и благоденствия. На том и порешили. Сговор состоялся, и в завтрашний день смотрели почти с радостью.
Только известно ведь — Бог располагает человеком по какому-то Ему одному ведомому промыслу. И случается нежданное-негаданное — кому праздник нечаянный выпадает, кому беда непоправимая. А за что? — на этот вопрос еще никому не удалось ответ получить. Да и с кого спрашивать? К Нему с претензией и обидой взывать? Дивны дела Твои, Господи, — со стенаниями и плачем исторгается из покалеченной горем души. А отклика никакого — тишина.
— Дивны дела Твои, Господи, — беспрерывно твердил Лазарь, возводя глаза к небу, и по лицу его блуждала полубезумная гримаса-улыбка.
Как нашел холодную уже Фанюшу, посиневшую от удушья, с черными губами и широко распахнутыми глазами, в бездонной глубине которых мерцал неясный свет, так и пробормотал впервые: дивны дела Твои, Господи… Потом посмотрел на Нешку, которая спокойно спала, причмокивая пухлыми губками давно остывшую материнскую грудь, и снова прошептал: дивны дела Твои… И на похоронах, и семь траурных дней, и потом — еще и еще… А после — запил глухо, неудержимо, даже ради Нешки остановиться не мог.
И чем дальше, тем хуже пошло — невзлюбил Нешку за Фанюшину смерть, нашел виновницу безвинную, и сердце к ней окаменело. Не то что на руки не брал, никакой заботы не проявлял, а вовсе замечать перестал, будто нет у него дочки, их с Фанюшей дитя долгожданного. А что врачи предостерегали, все как один запрещали Фанюше рожать, потому как сердце больное может не выдержать, единогласно предвещали плохой конец — словно память отшибло.
Позабыл, как Фанюша уговорила его, шептала ласково: ничего случиться не может, будет у нас с тобой дочечка, радость всей жизни… Позабыл, как сердце зашлось от счастья, когда первый раз взял на руки трепещущий теплый комочек, какой красавицей показалась ему эта крошка-уродец со слипшимися черными кудряшками, с не перевязанной еще пуповиной и не обмытым тельцем… Позабыл, какая неземная песня звенела в ушах и каким невыразимым счастьем светилось изможденное трудными родами Фанюшино лицо… Ослепнуть можно было от этого сияния.
Все позабыл, провалился в дурной, тягостный морок и не заметил даже, что Нешки нет в доме. Фейга, многодетная старшая сестра Лазаря взяла девочку к себе — одним ртом больше, одним меньше, сказала невесело, Бог не оставит, проживем. И тяжело, протяжно вздохнула.
— Дивны дела Твои, Господи, — выл Лазарь, обхватив руками голову, раскачиваясь взад-вперед, будто молился, а про что выл, за что молитву возносил, понимал ли…
— Арке, очнись, это я, я убил нашу Широчку, ой, вэй… Горе мне…
Арон наконец все понял — Бронька затоптала Ширу насмерть. Он даже вспомнил, как это было, все подробности, мгновение за мгновением. Лучше бы память не возвращалась к нему никогда, лучше бы он умер вместе с Широй… Вместо Ширы!
Он попытался встать, для этого ему пришлось, приподнявшись на локтях, отодвинуть Ширу — она лежала на нем, прикрывая его своим телом. Именно, именно так — она при крыла его собой. Когда поняла, что Броньку несет прямо на них, хотела спасти Арона, толкнула его и упала сверху. А окаменелое и холодное, сжимавшее его руку, была Ширина ладонь. Он только что прижимал ее к груди, радуясь предстоящему празднику:
— Послушай, Шира, наш праздник будет самым лучшим в местечке.
Шира почему-то не ответила, оглянулась через плечо, а Арон, ничего не замечая, прошептал:
— А может, и во всем мире, Широчка. Что ты думаешь? Это же наш первенец, Широчка… А?
— Берегись, Арке! — истошно закричала она и с силой толкнула его.
Падая, он ударился затылком о камень и потерял сознание, но в последний миг увидел странную картину — прямо на него летела по небу лошадь с развевающейся гривой, похожей на крылья, она неслась высоко над землей, и солнце разбивалось тонкими брызгами о подковы. А прямо под копытами тоже по воздуху медленно плыла Шира, ветер разметал ее волосы, как конскую гриву, лицо было бледное, глаза полуприкрыты. Она опускалась все ниже, все ближе… ниже… ближе…
— Арке, это я, я убил ее… ой, вэй…