Однако ж факт остается фактом — Фанюша вынула его из петли, хоть он еще не успел повеситься. Вынула и вернула к жизни, положив его голову на свои колени, удобно умостила, по-бабьи, жалеючи. Только и жил Лазарь по-настоящему, пока она была с ним.
До этого Шира вернула к жизни Арона. Настал черед Нешки, она вернет к жизни Гиршеле, недаром же они обручили детей еще в младенчестве. И ответственность за них лежит теперь на нем, на Лазаре. Других заинтересованных лиц нет.
Зашел он как-то к Арону, улучшил момент, когда Бушки в доме не было. Долго стоял рядом, пытался заглянуть в глаза, руку положил на плечо.
Ах, Арке, Арке, взывал мысленно, помоги, подскажи, что нам делать. Ты умный, все знаешь, в Бога веришь душой, а не разумом. Подскажи. Сын твой ко мне пришел, хочет жить в моем доме. А я убийца его матери, все в местечке знают, и знать будут всегда, как про Хаима с Хаей, как про тебя с Широй, так и про нас с Бронькой, не смыть, не скрыть. Что делать мне, как поступить?
Арон не отрывал глаз от книги, лежащей на коленях. Его отрешенность пугала и раздражала Лазаря, помстилось вдруг, что Арон нарочно так себя ведет, чтобы ни с кем не общаться, ни в чем не участвовать, не принимать никакие решения. Все в их жизни решала Шира, он не перечил ей ни в чем, всегда только — да, Широчка, конечно, Широчка, как скажешь, Широчка, ты во всем права. Только так, никогда по-другому, а теперь — что же, когда ее не стало, признать перед всеми, что у него никогда не было своей воли? Слаб он для этого, вот и нашел выход.
Лазарь вспылил, тряханул Арона изо всех сил, тот едва со стула не свалился, Лазарь удержал, хотел вырвать книгу из рук Арона, но тот цепко держал ее.
— Ну что ты вперился в книгу, что ты видишь там, о чем говорят тебе эти буквы? Столько горя на нас обрушилось. Чем они помогли тебе, скажи, чем? Дай сюда!
Он резко выхватил книгу и прочитал на раскрытой странице: Стоят ноги наши в воротах твоих, Иерусалим… Проси мира Иерусалиму, спокойны будут любящие тебя.
Арон читал вдохновенно, голос его взволнованно звенел. Лазарь всегда заражался его волнением, и сейчас, прочитав в книге эти слова, с трудом сглотнул густой ком, набрякший в горле, вдруг яснее ясного понял: знамение, предсказание судьбы. Не что иное.
Надо уходить из местечка.
— Спасибо, Арке, спасибо, друг. Да поможет тебе Бог милосердный, в которого ты так веришь. О прощении не прошу. Прощай.
Но прежде чем уйти, Лазарь, поддавшись какому-то внезапному необъяснимому порыву, встал на колени перед Ароном и поцеловал в лоб, как православные христиане целуют покойника. Арон вздрогнул, поднял голову, и глаза их встретились.
— Ты здесь, Арке, я это знал… Ну как же так? — только и смог вымолвить ошеломленный Лазарь.
Долго глядели они в глаза друг другу, избывая общую боль, скорбь, вину, непоправимость, обмениваясь страхом перед сбывшимся и тем, что должно случиться, прощая все, прощаясь навек.
Лазарь не спал всю ночь, мысленно перебирал жизнь свою, по дням, по часам, по каплям — от начала до вчерашней встречи с Ароном, маялся, метался, как в бреду горячечном, пока не забылся тяжелым сном.
— Уходи, Лазарь, спасешь детей наших.
Голос Арона звенел высоко, на самой пронзительной ноте и вдруг оборвался в тишину, от которой Лазарь проснулся с одной четкой мыслью: надо уходить. Решил бесповоротно.
И стали собираться в дорогу. Сборы не были долгими — как бы ни было, легче идти налегке. Да и пожитков небогато у Лазаря. Самое необходимое взяли с собой, кое-что из домашней утвари Лазарь выменял у балагулы из соседнего местечка на старую, хромую на все четыре ноги клячу по роковому стечению обстоятельств носящую кличку Бронька. По первому порыву Лазарь передумал брать Броньку-чужую, но по трезвому размышлению понял, что за такую мзду ничего путного не сыщет, чего ж к имени цепляться. Видно, пожизненно судьба ему в свою телегу кобылу Броньку впрягать. Правда, нигде не прописано, что кобылу обязательно кликать по имени, так что «тпрууу!» да «ннноо!» — вполне довольно будет.
Ни Нешка, ни Гиршеле не противились его решению. Скорей наоборот — оба согласились беспрекословно, словно того и ждали. Нешка, рада-радешенька, прыгала, пела, летала по дому, будто крылышки выросли. И все смеялась, смеялась и то и дело окликала:
— Гирш, помоги мне!.. Гиршеле, давай вместе сделаем!.. Гиршеле, подожди, пожалуйста…
Звенела как колокольчик. И скверный мальчик, притча во языцех у всей мишпухи, особенно после смерти Ширы, вдруг перестал огрызаться, ходил за ней по пятам, буквально на глазах из бирюка, волчонка, вольфа превращался в кутенка.
Ах, Бушка, Бушка, баба окаянная, мысленно корил Лазарь Бушку, поди, не зря кусал он тебя, на мальчонке решила выместить свою бабью неосуществленость, а он ни в чем не виноват — Арон не полюбил тебя, а ты на его семени отыграться решила, нашла себе игрушку для своих фантазий — случай представился. Бог тебе судья, не я.
Лазарь больше никогда не говорил с Гиршеле про Бушку. И тайну Арона, которая открылась ему накануне отъезда, унес с собой. Не стал травмировать ребенка, оно, конечно, бар-мицва — совершеннолетие, но душа все ж не до конца окрепла, ей не выдержать еще одно испытание. Пусть запомнит все так, как выстроил для себя, к чему сумел себя приспособить. А там — видно будет, жизнь по своим законам течет. Или по своему беззаконию.
Лазарь решил поберечь Гиршеле, покуда в его силах будет.
А тут и Нешка ему в помощь. Бестия маленькая, не девочка — взрослая женщина, точь-в-точь Фанюша, и глаза горят влюбленным блеском. Видно сразу, сомневаться не приходится — любовь с первого взгляда. Стежок за стежком тянется: Шира — Арон, Фанюша — Лазарь, Нешка — Гиршеле. Может, и дальше картина раскинется.
К чему гадать?
Пока что погрузили пожитки на телегу и колченогая кляча Бронька-чужая, медленно, нехотя ступая трясущимися ногами по пыльной выщербленной дороге, потащила их в будущее, которого они не знали.
Никто не провожал их, никто не махал прощально рукой, не утирал слезы, никто не прочитал благословение. Ушли из родного местечка Лазарь, Нешка и Гиршеле, и след их затерялся в дорожной пыли и тумане грядущих лет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯДалекое будущее, которое не с ним будет
Борис Григорьевич Тенцер просыпался в комфортабельной одноместной палате одной из лучших в городе платных клиник, где доживал последние дни своей жизни, и первым делом смотрел в окно на оголившиеся ветви тополя, льнувшие к стеклу. Они напоминали ему протянутые в мольбе руки, к нему протянутые — в мольбе. Иногда они стучали в стекло, словно звали на помощь. Нашли спасителя, с горечью думал он, но каждое утро, будто выполняя какой-то священный обряд, тоже поднимал свои исхудавшие руки и тянул их навстречу ветвям. Две мольбы гляделись друг в друга как в зеркало, понимая, что помощи ждать неоткуда — неотвратимый час настал.
Листья начали облетать, их становилось все меньше и меньше, Борис Григорьевич зачем-то принялся пересчитывать их и даже записывал результаты, загадав при этом: если до субботы на трех верхних ветках его тополя останется десять листьев, он в этом году не умрет. Трудно было придумать что-то более несуразное, но, когда листьев осталось меньше десяти, он попросил медсестру задернуть шторы.
Кстати сказать, никто не зачитывал Борису Григорьевичу окончательный, без обжалования приговор, как раз наоборот — после операции строили весьма благоприятные прогнозы, всячески подбадривали его, стремились поднять дух, пробудить былой оптимизм. И врачи, и домочадцы, кто как мог.
В том числе, а может быть и в первую очередь — хирург-профессор Евгений Оттович Ковалевский, непревзойденный авторитет в своей области, светило, что единодушно признавали все — от спасенных им больных и их родственников до коллег-соперников. Он входил в палату с неизменной улыбкой и на ставший уже сакраментальным, требовательный вопрос Бориса Григорьевича, сколько ему осталось, конкретно — сколько, в днях и часах, всегда отвечал:
— Смертность, дорогой мой, стопроцентна, этот факт еще никому не удалось оспорить. — А закончив осмотр, добавлял: — Но спешить-то нам некуда и незачем. Ведь так?
Так-то оно так. Но откуда-то же пришло к нему внезапное предчувствие близкого конца. Однажды среди ночи Борис Григорьевич проснулся от того, что кто-то зовет его. Он явственно слышал:
— Борух! Бобик! Борюсик! Борик! Скорей иди к нам, мы ждем тебя! Мы все… мы здесь… Борух!.. Бобик!.. Борюсик!.. Борик!..
Так звали его в детстве, каждый по-своему: дед Лазарь, отец, мама, братья. Голоса, голоса, мужские, женские, детские, автоматные очереди, крики «ура-аа!!!!!», веселый заливчатый смех, стоны, плач, бравурные звуки военного оркестра, оглушительная тишина и, перекрывая все, — торжественное песнопение, молитва, выводимая высоким, чистым голосом, рвущимся за край неба.
Борис Григорьевич чуть не заплакал, его сердце закоренелого и бескомпромиссного атеиста вдруг преисполнилось истой и безграничной верой в милосердие Всевышнего, он услышал, как Бог благословляет его, Боруха, сына Генеси-Рухл, на долгую праведную жизнь в благополучии и здравии. Ему даже показалось, что на его лоб упала горячая слеза самого Господа Бога.
Борис Григорьевич зажег ночник, закурил припрятанные на черный день сигареты, вытер испарину со лба. Что за наваждение — какую ночь подряд снятся ему эти странные сны. Да вроде и не снятся даже, вроде он все это проживает наяву в местечке Юстинград неподалеку от Умани, на берегу большого озера или, точнее — ставка-запруды на реке Канеле. Вся география и подробности рельефа местности, которую и сегодня сельчане называли по старой памяти именем давно уже не существующего еврейского местечка — Юстинград, ему тоже приснились, поскольку он в этих местах никогда не бывал — ни транзитом, ни проездом. Только от отца слышал скупые и не вполне вразумительные, как ему казалось, воспоминания мальчика-подростка о местах и событиях раннего детства. Да и то сказать — отец ушел из местечка в тринадцать лет и больше никогда туда не возвращался.