— Я имя свое очень любила — Евгения, длинное, красивое, взрослое. А все только Геня и Геня, никуда не деться.
— И мне не нравилось Нешка, как собачонка или кошка. То ли дело — Генеся-Рухл, имя царское, так звали моих бабушек, и мне в детстве очень хотелось, чтобы и меня так называли. Потом, как и ты, привыкла — Нешка так Нешка, имя как имя.
— Но мы-то с тобой знаем: я — Евгения, а ты — Генеся-Рухл.
— И обе мы Гени.
Расхохотались до слез, на них оглядывались с укоризной, недоумением, а кто и злобно. Неуместный смех, что и говорить. Но, всходя по трапу на верхнюю палубу одного из последних пароходов, увозивших одесситов из осажденного города, Нешка и беременная Геня договорились — не смотреть по сторонам и ни о чем не думать. Люди, вещи — вповалку, пароход перегружен, море штормит, за бортом рвутся бомбы, крики, слезы, гвалт. А они, тесно прижавшись друг к другу, держатся за руки и без умолку болтают всякую чепуху.
— Тридцать три корабля лавировали, лавировали и таки вылавировали, — скороговоркой выпалила Геня, когда сошли на берег в Новороссийске. — Эти бомбы мы заговорили.
Они обнялись, и снова от смеха потекли слезы по щекам.
Какие у нее красивые руки, подумал Борис Григорьевич, гладя руки жены, и вообще она красавица и годы ее не берут. Плещется в этом отвратительном соленом киселе, неправильно названном Мертвым морем[26], смеется, кувыркается, как циркачка на батуте, и зовет его, руками как маленького приманивает: иди сюда! иди ко мне! А он не хочет, он не умеет плавать, не любит воду, а этот кисель и водой не назовешь — бррр! какая неприятная жижа. Осторожно ступил одной ногой, другой, показалось, что вязнет в топком болоте и, будто гонится за ним химера какая-то, выскочил на берег под хохот Нешки и Венчика, израильских внучат своих. Они что-то без умолку трещали на иврите и показывали на него пальцами.
— Нельзя смеяться над дедушкой, нельзя тыкать в него пальцами, — с трудом сдерживая смех, выговаривал сын Колюня, в новой жизни Аарон. — И говорите с дедушкой по-русски, сколько можно повторять одно и то же.
При этом сам быстро-быстро что-то сказал им на иврите.
Дети закивали, не переставая смеяться, подошли к Борису Григорьевичу поближе и наперебой затараторили:
— Деда, деда! Саба![27]
— Ты такая смешная! Мацхик![28]
— Мацхик! Ха-ха-ха! Кцат-кцат[29] смешная!
— Медабер русит, бевакаша[30]. Гаварью на русит. Ха-ха-ха!
Дивны дела Твои, Господи — как тут не вспомнить Лазаря: его внуки не умеют говорить по-русски. И на идише не умеют. Зато бегло болтают на иврите, мелодия которого необъяснимо и глубоко волнует Бориса Григорьевича, кажется мучительно знакомой, порой возникает ощущение, что он все понимает и вот-вот заговорит сам, ведь когда-то уже говорил.
Когда это было? После шестидесяти он стал перед сном листать Сидур, Тору и Техилим, которые остались ему от деда Лазаря, поначалу из чистого любопытства, потом втянулся, переживая моменты какого-то магического просветления, потом неудержимо захотелось научиться писать и читать на иврите — для себя. И может быть, в память об отце, о деде Ароне, прочитать слова любимой молитвы деда: Да будет на то воля Твоя, Господь, чтобы ты спас сегодня и каждый день меня и всех моих домочадцев, все мое, все, что в доме и в поле, от всякой беды и несчастья, от всякой горечи, вреда и опасности, от всевозможных убытков, от всякого искушения и всякого посрамления, от всякого тяжкого и злого произвола, от голода, убожества и бедности… Слова простые, понятные, смиренно к Нему обращенные с верой в Его милосердие и справедливость. Дед Арон любил читать перед сном священные книги.
Может быть, и он, Борух-младший, когда-нибудь придет к этому. Или внуки его и правнуки. Сказал же прадед Борух: «Мальчик мой, время течет всегда и везде, не останавливаясь. И в ту и в другую сторону. Нет никаких преград. Ты всегда был здесь, в еврейском местечке Юстинград, и будешь всегда, и я, и мой прадед, и твои правнуки… И в Иерушалаиме мы все обязательно встретимся: На будущий год — в Иерусалиме! Не сомневайся, сынок, так будет».
Однако следует признаться, что он, Борис Григорьевич Тенцер, совершенно не стремился в Иерусалим, никогда и ни по какому поводу, поэтому для него лично это сакраментальное еврейское пожелание не было наполнено ни практическим содержанием, ни религиозным смыслом. Даже в самых потаенных мыслях не было у него мечты переехать в Израиль на ПМЖ ни в погоне за хорошей жизнью — он и здесь ни на что не жаловался, в быту был неприхотлив, политикой не увлекался, ни тем более из каких-то иных побуждений — он никогда не слышал пустынного протяжного плача праотцев, зовущих к себе его, Боруха-младшего, сына Генеси-Рухл, и сам никогда не звал никого из прошлого, даже маму, папу, даже Лазаря, которых очень любил.
Впрочем, так ли это? А его больничные сны-видения?
Он всегда и везде без колебаний заявлял себя атеистом. И все же…. Неверующий — да, однозначно. Но безбожник? Скорее все-таки — нет. Трудно уловимая грань, тонкая, едва заметная перегородка, но она есть. И чем дальше, тем больше он чувствовал некоторое раздвоение, обнаруживая себя и по ту, и по эту сторону, сам себе удивляясь и не находя объяснений.
Например, он не может понять, почему или зачем впервые взял в руки дедов молитвенник. Самое простое объяснение — вдруг неудержимо потянуло, и не было смысла и никакой объективной причины обуздать эту странную прихоть, скорее даже блажь. Он уже вступил в тот возраст, когда, не ища оправданий, мог позволить себе потворствовать своим прихотям, не вдаваясь в глубокие рассуждения, не ища конкретные побудительные мотивы. Встал же он почти в семьдесят лет на роликовые коньки и пролетел по Коломенской набережной как на крыльях, захлебываясь от восторга. Правда, потом упал и сломал ключицу, но это нисколько не омрачило радость полета, она осталась с ним.
С тех пор он часто летал во сне на роликовых коньках, и душа взмывала в такую высь, куда, наверное, без специального допуска не пускают, как до сих пор — в его закрытый НИИ, переименованный по новой моде в ООО «Зарница», обычный совковый «почтовый ящик», который давно уже ничем не занимается, только сдает площади в аренду разным кооперативам и обществам с ограниченной ответственностью.
В НИИ у него был пропуск, турникет открывался перед ним и закрывался за его спиной, независимо от того, в какую сторону он шел: входил или выходил. Пришел-ушел — никому нет дела. А во сне, разогнавшись на роликах, он выбрасывал в стороны руки, как крылья, ветер подхватывал его и уносил ввысь, за небеса. Во сне он никогда не приземлялся. В больнице Борис Григорьевич не летал ни разу. Совсем другие сны посещали его, он даже не уверен, что сны — его уносило то в прошлое, которое прошло без него, то в будущее, которое не с ним будет.
А у него и в настоящем проблем хватает — сполна. Он не болезнь имеет в виду, тут что ж — куда кривая выведет. Что можно было сделать — сделали, каждый внес свою лепту. Генюся уговорила его на операцию с последующим трудным лечением, он категорически не хотел этого.
— Пусть будет, как будет, не хочу играть под судьбу. И дополнительных мучений не хочу, я боюсь всяких манипуляций, ты прекрасно знаешь. Даже кровь из пальца никогда не сдавал, потому что больно, — малодушно отказывался он, выдвигая по-детски несостоятельные аргументы, и старался не смотреть в переполненные горем и страданием глаза жены. — Все от Бога, Генюся, дорогая, солнышко мое, не мучай меня, прошу. Лучше не противиться Ему, а все смиренно принять.
— Ты никогда не верил в Бога, родной. Что с тобой? — с тревогой спрашивала она.
И все же она оказалась сильнее — он согласился на все, как ему казалось, — ради нее.
А дальше — хирург Ковалевский, лучшая клиника города, вышколенный медперсонал плюс деньги, которые не жалели Генюся и Колюня.
И все-таки последнее слово — за Богом, подумал он, и вечером накануне операции тихонько пропел молитву, которую выбрал для себя из Книги псалмов, любимой книги деда Арона. Молитва легла на душу, как будто сам придумал каждое слово, и каждое слово отзывалось в душе надеждой: Да будет на то воля Твоя, Всесильный, послать излечение, выздоровление и снадобье по великому снисхождению и милосердию Боруху, сыну Генеси-Рухл, Нешки. Да не опустится душа моя в могилу. Пошли мне полное исцеление для души и для тела. И еще — пошли мне жизни долгих дней и лет. Пожалуйста, прошу Тебя, Господь Милосердный, помоги мне, я хочу жить, не готов еще, не готов…
Текст был не канонический, он приладил его к себе и каждое утро начинал с этих слов.
Атеист? Безбожник? Верующий?
Будет время — разберется. Если будет время.
Борису Григорьевичу во многом нужно бы разобраться, понять, переосмыслить. Внезапно нахлынувшее вместе с болезнью ощущение близкого конца, не притупило, а, наоборот, подстегнуло это стремление. Он избороздил прошлое, неведомо как заглянул в будущее, только сегодняшний день застрял на обочине, как телега деда Лазаря, из которой выпрягли Броньку.
У них с Геней все сразу сложилось. Любовь с первого взгляда передается у Тенцеров по мужской линии, никому не удалось избежать этой участи. Единственное препятствие возникло в начале пути — неприятие Нешкой невестки гойки. Показалось — непоправимая трагедия, а оказалось — непоправимой трагедией, как селевым потоком, вместе с потоком Нешкиных и Гениных слез смыло это препятствие, ни камешка за пазухой, ни песчинки в глазу не осталось. Скорбь по безвинно погибшим и сродство душ, крепче всяких кровных уз, связали свекровь и невестку.
— Мамочка, родная моя, — говорила Геня, сжимая холодеющие руки свекрови, — помнишь, ты говорила мне: мы будем их помнить, и детям расскажем, а они — своим