Жизнь без шума и боли (сборник) — страница 17 из 35

– Голова прострелена, напрочь причем, – объяснил он. – То есть разнесли все вообще. Поэтому я в маске, некоторым образом. У вас сигареты не найдется?

Дедушка-пасечник был жутко смущен, поэтому Софико позвала его в дом. Дедушка был чистый и аккуратный, с него не текло, не капало. Софико даже отдала ему свою сигарету, но дедушка ее не курил – просто держал в пальцах, стряхивал пепел на пол. Было заметно, что ему это нравится. Он сел за стол рядом с девочкой, девочка его не испугалась. «Да уж, – подумала Софико, – хорошо, что у дедушки глаза ульем прикрыты или их нет вообще, иначе он бы в обморок упал от вида этой девочки, хорошенькое дело».

– Будете чай? – предложила она гостям.

Гости молчали. Софико плеснула из ведра воды в чайник, поставила его на печь – будет гость, будет и чай.

В дверь снова постучали. Софико беспомощно посмотрела на дедушку-пасечника. Он словно что-то почувствовал – поднялся, сам открыл дверь. На пороге стоял медведь в военной форме, с орденами, абсолютно мертвый, с аккуратной дырочкой между глаз.

– Честь имею, – поздоровался медведь. – Зашел на огонек. Вижу, люди сидят хорошие. Отчего бы не зайти. Заплутал старик. Огни вижу какие-то – а где город? Города нет. Служил тридцать лет, уже на пенсию надо – но не могу, как это так – на пенсию? Вот, отправили – я шел, шел, практически правильно, компас, карта – но куда попал в итоге? Это что за населенный пункт, например? Лучше бы на границу послали, честное слово. Помогите, пожалуйста. В данном случае необходимы мелкие предметы из стекла, толченый фарфор тоже подойдет.

Софико взяла из рук девочки чашку («Допила?» – тихо спросила, вынимая ее из рук; девочка кивнула: допила, конечно) и уронила ее в эмалированную кастрюлю. Чашка разбилась. Софико протянула кастрюлю медведю.

– Спасибо, хозяйка, – закивал медведь, аккуратно вкладывая себе в пасть осколки. – Колотый фарфор, стекло – все нормально, все годится. Просто голова болит очень. – Он указал на дырочку во лбу. – Болит голова и болит. Уже сил практически нет, надо избавиться как-то. Ты не бойся, хозяйка, когда уж начнет действовать, я выйду, туда выйду – в лес, допустим.

Закипела вода, Софико заварила чай, разлила его по граненым стаканам, поставила перед гостями. Ее предчувствия начинали сбываться: девочка вскарабкалась мертвому медведю на колени (хотя где у медведя должны быть колени, вот вопрос) и начала засыпать, старичок-пасечник макал в чай пальцы и хихикал. Практически идиллия.

Вдруг снова постучали.

Софико аккуратно приоткрыла дверь: а там ее муж, Юрий Васильевич Головлин, живой и невредимый, все у него хорошо – розовощекий, с нагретым, жестким ружьем за спиной, ухмыляется, разводит руками: прости, красавица, дурака – задержался на охоте! Ну, всякое бывает. Где только люди не задерживаются.

Муж зашел в дом, увидел гостей и говорит: – Это ты, Софико, хорошо и правильно сделала – я на своей охоте в этот раз очень важных гостей застрелил и испугался, что из-за них у меня проблемы начнутся. Мне даже сказали – всё, домой теперь не пустят. Я уже и не верил, что вернусь. Но видишь, ты этих гостей в дом впустила, все просьбы их выполнила, чаем напоила – мне об этом сказали, поблагодарили, да и отпустили: иди, мол, не держим зла на тебя, все в порядке. Да и гости уже не злятся – все-таки серьезные люди, не мелочь какая-то, не утка, не вальдшнеп, нормальные порядочные личности, правда?

Девочка, старичок-пасечник и медведь дружно закивали.

– А что было бы, если бы я не впустила гостей? – спросила Софико, смутно о чем-то догадываясь.

– Ну, я бы сам стал такой же гость, – объяснил муж – Ходил бы так по чужим хатам, где муж на охоте начудил чего-нибудь. Сидел бы, чаи гонял. Но к тебе бы не заходил: нельзя. Так бы и мучился постоянно.

– Не постоянно! – сказал медведь. – Если толченого стекла нажраться, так и недолго совсем… Ну, я пошел. Будьте здоровы. – Похлопал мужа по плечу, да и вышел.

Девочка и дедушка-пасечник тоже собрались идти – поблагодарили Софико за чай, тоже похлопали ее мужа по плечу – мол, мы не обижаемся, всякое бывает, любой человек имеет право на ошибку, потому что за его спиной всегда стоит другой, близкий и родной ему человек, который права на ошибку не имеет.

Софико такого права не имела, поэтому поступила правильно: если кто-то просит о помощи, его надо впустить в дом и эту помощь оказать. Хотя она почему-то считала, что вопрос не в этике и не в сострадании – просто надо всегда прислушиваться к самым черным, самым негативным и чудовищным своим предчувствиям. «Все приметы сбывались. Поэтому я так себя и повела», – говорила она себе.

И это была чистейшая ложь. Но ложь в некоторых ситуациях, оказывается, прощается – что тут такого, ну ложь и ложь, не важно, в общем.

Розовый фон

Оливия твердо решила навсегда стать Ольгой, потому что Ольгу любили в школе, Ольгу катали на вязаном коне, Ольге дарили алые, как ее кровавый циничный оскал, платья на праздники и просто так, вдобавок Грейпфрутов любил Ольгу. Оливии же было некого любить, пока существовал Грейпфрутов – она чувствовала его в каждом миллилитре воздуха и от этого буквально задыхалась. Поэтому Оливия твердо решила стать всем, что любит Грейпфрутов, – она была готова выскоблить свой череп изнутри до мягкого, дырчатого зелено-подслеповатого оттенка, чтобы он ничем не отличался от выеденного грейпфрута, потому что Грейпфрутов наверняка любил грейпфруты; она была готова прыгнуть с высокой скалы прямо в море, потому что Грейпфрутов любил долго падающие предметы (он сам ей об этом сказал); она была готова превратиться в дождь из чего угодно, потому что Грейпфрутов обожал дождь, но начать она решила с Ольги, потому что Грейпфрутов любил Ольгу (он сам ей об этом сказал).

Вначале Оливия пошла к отцу. Отец сидел вместе с другими отцами во дворе и играл в домино.

– Папа, я вынуждена сказать тебе одну жуткую вещь, – сказала Оливия. – Я не твоя дочь. Я долго это скрывала, но теперь вынуждена сказать.

Другие отцы начали вытягивать шеи, чтобы посмотреть, не их ли теперь дочь Оливия, всякое бывает, но Оливия сжала зубы, чтобы не разреветься, зажмурилась и убежала.

Потом Оливия пошла к старшей сестре, которая заменяла ей мать.

– Послушай, – сказала Оливия, – я решила навсегда тут кое-кем стать, поэтому я какое-то время поживу на даче. Потом вернусь, видимо, но ты особо не обольщайся. Нормально?

Сестра в принципе и сама давно уже была другой человек, поэтому она отвернулась и продолжила взбивать яичный белок в густую вертикальную пену.

Дело осталось за малым – сообщить обо всем Ольге. Эта часть Оливию несколько смущала – и если бы ее трансформация была не чередой отчаянных поступков, а книгой, она бы с удовольствием пролистала эти страницы, не читая, остановив умиротворенный взгляд на выведенном на розовом фоне «И они с Ольгой жили долго и счастливо», угадывая в счастье Ольги свое собственное.

Оливия уехала на дачу, сидела там три дня и три ночи и думала. Потом вернулась в город, пошла в школу и сообщила встреченному там Грейпфрутову четыре слова, довольно взвешенных и обдуманных:

– Ольга, скоро, буду, я.

Она перечислила их через запятую – в доступном ей языке не хватало необходимых глагольных связок для того, чтобы Грейпфрутов воспринял и осознал сообщающуюся сосудистость Ольги. Впрочем, он бы ее не осознал, потому что он любил Ольгу. Она казалась ему особенной, касалась его босой пяткой под партой, не боялась червяков и змей, вообще увлекалась биологией, однажды вскрыла лягушку на переменке, да так ловко! «Ловкая девица, – думала Оливия, – но мы-то половчее будем, вскроем тебя, как лягушку, – и дело с концами». Она подсела к Ольге на уроке физики и, не обращая внимания на ее жаркое: «Куда ты пропала на три дня, тебя все искали, к отцу твоему ходил директор школы, и что ты думаешь он ответил?», – протянула ей гроздь каких-то сушеных ягод, найденных на даче, и прошептала: «Быстро суй это в рот, жуй и глотай!» Ольга посмотрела на Оливию заинтересованно, проглотила ягоды и облизнулась. Оливия осталась сидеть рядом с Ольгой и на следующем уроке, и на следующем, а после школы пошла провожать ее домой, и на следующий день тоже пошла, и в общем, Ольга скоро стала ей почти подругой. Тут-то Оливия и начала действовать. Ольгу она отвоевывала у этого враждебного мира буквально по частям.

Вначале Ольга обнаружила, что боится ящериц и лягушек.

Потом Ольга наступила на дождевого червя и расплакалась.

Потом получила двойку за четверть по геометрии, хотя это еще постараться надо было.

Но этого никто не замечал, потому что для всех окружающих Ольга по-прежнему была хоть куда, потому что Ольгой постепенно становилась Оливия, которая брала на себя все функции Ольги: развлекать класс вивисекцией, декламировать свежесочиненные стихи, запрыгнув с ногами на парту, безразличным взором смотреть куда-то в сторону горизонта поверх Грейпфрутова, разрезать себе ножом палец, чтобы показать остальным, что в этом нет ничего страшного, залить кровью новое, свежеподаренное платье, расплакаться от притворного ужаса.

Ольга же всё видела не так – находясь в относительном заточении внутри того, чем постепенно становилась Оливия, она расплакалась по совершенно иной причине, именно что наступив на дождевого червя, – стояла совсем одна посреди черной слякотной дороги и ревела навзрыд.

Потом Ольга обнаружила, что не может больше сочинять стихи, а ведь стихи у нее получались очень бойкие! Потом – что разучилась вязать яичницу (вязаная яичница – это был вообще ее конек, она всем девочкам-подружкам дарила на девичьи праздники вязаные яичницы). Все эти искусства без сожаления отнимала у нее Оливия – то случайным касанием руки, то неожиданным подарком, то вечерней прогулкой после уроков. Закончилось все тем, что однажды Ольга пошла прямиком к Грейпфрутову, наконец-то посмотрела прямо ему в глаза и сказала:

– Грейпфрутов, мне страшно. Я на всё согласна, только прекрати этот распад.