Грейпфрутов любил распад. Ему нравились падающие предметы, гравитация, законы Ньютона и Ольга. Посмотрев на Ольгу, он вдруг понял, что мир изменился. Из глаз Ольги на него посмотрела Оливия – с нежностью и пониманием. Грейпфрутов перекрестился от ужаса. Оливия сказала:
– Ну вот, видишь, если так , то уже совсем не страшно, – обвила Грейпфрутова руками и замерла в этом положении на несколько тысячелетий – ровно на то время, сколько длилась ее нечеловеческая тоска по ощущению Грейпфрутова рядом с собой.
Грейпфрутов замер от страха, восторга и неожиданно накатившей нежности. Ольга теперь была целиком его собственная Ольга, вот радость-то. Оливия теперь тоже была Ольга, причем его собственная Ольга – одна-единственная. Кто-то остался за кадром в этой истории, но Грейпфрутову было сложно понимать, кто именно.
Став Ольгой, Оливия очень быстро забеременела от Грейпфрутова, бросила школу и благополучно умерла во время родов, потому что беременна она была не человеческим детенышем, а каким-то предметом мебели, врачи даже не сказали никому, что это было, но завскладом куда-то это записал в качестве неожиданно перепавшего реквизита, а потом заведующий отделением взял себе – видимо, это диван был кожаный, удобный, или мягкий уголок на кухню, например, или барный стул, его продать можно выгодно. Это было своего рода наказание, поняла Оливия перед тем, как сесть на этот злополучный нерожденный диван и умчаться на нем, словно в Космос, в объятия к себе настоящей – намного более хмурой и недоверчивой, чем нынешняя, просветленная и влюбленная Оливия, ставшая Ольгой.
Грейпфрутова же попросту упрятали в тюрьму, потому что за его плечами стояла сплошная смерть. Не хотели даже разбираться, в чем дело, – с какого-то момента всё, к чему он прикасался, тут же обращалось в гроб с покойником, причем покойник был один и тот же – школьный трудовик, который повесился года четыре назад, и потом уже было так тяжело за счет города хоронить всех этих нескончаемых трудовиков (пришлось делать даже отдельное кладбище для трудовиков, его до сих пор так и называют: «кладбище трудовиков», там во всех пятистах могилах один и тот же человек похоронен, мало кому такое пожелаешь), поэтому решили, что проще будет упрятать Грейпфрутова в тюрьму и запретить ему к чему-либо прикасаться (но он все равно прикасался, и трудовиков буквально партиями ежедневно кремировали в тюремной печи, предусмотренной для совсем других случаев, законодательством уже давным-давно не регистрируемых).
С Ольгой же все закончилось более-менее благополучно. Обнаружив, что Оливия стала ею, Ольга несколько дней поплакала у окна, сознавая всю бесперспективность своего нынешнего положения, после чего решила собрать в рюкзак кое-какие вещи и уйти куда-нибудь навсегда, чтобы начать новую жизнь (она про этот способ читала в какой-то книжке с оранжевой обложкой, оранжевые книги никогда не врут). «С другой стороны, – рассудила она, – поскольку уже есть кому быть Ольгой, мне вовсе незачем переживать из-за того, что этим самым кем-то являюсь не я. Во всяком случае Ольга существует и с ней всё в порядке – а мне-то зачем переживать?» И Ольга куда-то тихонечко ушла. Ее по всем вокзальным стендам разыскивала милиция около десяти лет, а потом она сама вернулась в город знаменитой певицей Иреной Сверистедль. Вот это действительно неожиданный ход! Никто бы и не подумал, что Ольга станет знаменитой певицей! Правда, когда после чествований, узнаваний и восторгов певице таки рассказали, что произошло с ее бывшей подругой Оливией, она всерьез расстроилась – выходит, Ольга давным-давно уже не использовалась, можно было делать с ней что угодно.
В итоге знаменитая певица Ирена Сверистедль все-таки не выдержала – выяснила, у кого оказался в конце концов диван, который ценой собственной жизни родила ставшая Ольгой Оливия от Грейпфрутова, явилась к заведующему отделением прямо домой (правда, как оказалось, это был не диван, а кресло-кровать) и путем каких-то чудовищных манипуляций усыновила это кресло-кровать. Знаменитым певицам в этом мире позволено многое, это все знают. Сутками валяясь на усыновленном кресле-кровати, певица написала роман – историю своей жизни, где в последней главе на розовом фоне было что-то в духе «и они с Ольгой жили долго и счастливо», – смутно понимая, что делает это не для себя, а для несчастной бедняжки Оливии, на которую она конечно же не держала никакого зла.
«В конце концов, несчастная девочка получила то, что хотела, – утешала себя Ирена Сверистедль, по-прежнему жутко боящаяся всякой ползучей твари и выдумывающая свои детские фотографии в компьютерной программе „Фоторобот“, будто в детстве она была малолетним преступником, а не (тут ее мысль, как и воспоминания, обрываются). – В конце концов, мы даже побыли подругами какое-то время, – тихо шептала она холодной, как рыба, поверхности зеркала. – В конце концов, это несчастное кресло-кровать находится теперь в хороших руках, а прежние хозяева грозились набить его конским волосом, вот ужас-то». Хотя на самом деле ей было просто чудовищно неловко оттого, что ее нынешняя жизнь, спокойная, счастливая и лишенная даже малейшего прикосновения чего-либо реально существующего, начиналась совершенно чужой историей, полной настоящих страданий и переживаний живого, чувствительного и яростного человека, до смерти влюбленного в плодящего легионы мертвых трудовиков Грейпфрутова и обладавшего неограниченной властью над миром, – и что с этим теперь можно сделать, непонятно. Власть осталась, а мир рухнул. И это всё – только начало пути.
Вот здесь Оливия совершенно смутилась – ей больше ничего не приходило в голову. Она выбежала во двор и помчалась к отцу. Отец по-прежнему сидел за столиком с другими отцами и играл в домино.
– Олег Серафимович! – закричала Оливия страшным голосом. – Вы мне, конечно, не поверите, но я ваша дочь! И была ею все время, чего уж там скрывать! – И с размаху бросилась отцу на шею, чувствуя всей поверхностью рук невыносимую и тысячелетнюю свою тоску по алчной, кровоточащей родственности. Так уже после смерти она умудрилась сделать сама себе царский подарок, имя которому – Оливия.
Прекрасный и радостный день
Каждое утро, проходя мимо их квартиры, он слышит запах лимонного пирога. «Наверное, снова Эльза испекла пирог, – думает он, – и наверняка в связи с этим Ида скоро потеряется навсегда, исчезнет и начнет доставлять им страдания своим небытием, и что тогда?»
«Что тогда?» наступает уже вечером – следовательно, это утро было не «каждым», а вполне конкретным.
– Ида носила синий пуховый платок, желтые цыплячьи носочки и сарафан в разноцветные жирафики, – диктуют они.
– Дорогой, дорогой Ээ! – всхлипывает Анна, обмакивая выпачканные в слезах тоненькие мушиные пальчики в сахарную пудру, оставшуюся от утренних блинчиков с абрикосовым джемом. – Вы должны, должны найти ее, она старенькая, она может выйти за угол и потеряться под колесами грузовика, превратиться в огромную глупую птицу и улететь на северный конец города, чтобы сидеть там под мостом и ждать, пока приплывет баржа, которая никогда не приплывет; нам без нее ох, нам без нее о господи, еще утром она пекла лимонный пирог, а сейчас лежит на дне замерзшей реки и улыбается форелям.
Ээ – полицейский. Он не может игнорировать подобные заявления. Несмотря на то что он точно знает, что именно происходит на дне замерзшей реки, водится ли в этой реке форель (ловили прошлым летом там с сотрудниками златокудрого сазана), вернется ли Ида (в этом месте он хватается за голову потными пухлыми руками и начинает тоненько рычать) и кто исчезнет следующей – они вечно исчезают, они вечно теряют друг друга, и это нормально, это жизнь.
– Вернулась, вернулась! – приветствует его Мармла, встреченная на лестнице с букетом фиалок.
«Откуда фиалки? – думает он. – Тоже небось набрали их в замерзшей реке».
– Утром вышла просто как ни в чем не бывало из своей комнаты, – улыбается Мармла. На ее плечи накинут синий пуховый платок.
Ээ вымученно улыбается. «Я за вас так рад, – говорит он, – так счастлив, ну конечно же приду на пирог, ну да, одному тяжело и грустно, о да, приду на пирог, приду, скучно, разумеется, а у вас там ого-го, балаган, тра-ла-ла». Мармла исчезает наверху, Ээ открывает дверь подъезда и выходит во двор. Идет дождь. Ээ думает: «Можно гадать по исчезновениям… Например, если следующей исчезнет Цесла – дождь перестанет идти, и целый месяц не будет дождя. С другой стороны, это не очень хорошо для рыбной ловли – поэтому, если пропадет Анна, дождь будет моросить раз в неделю, как раз перед выходными, снова поедем на озеро, может, щука попадется. Постучат в дверь в семь утра с тихим, скорбным: „Пропала, куда-то пропала Эльза, пожалуйста, зайдите к нам и составьте какой-нибудь протокол, объявите ее в розыск, сделайте для нас хоть что-нибудь“ – жди внезапных заморозков, готовь сани». Что же будет, если потребуют разыскать Мармлу, самую добродушную и музыкально одаренную («Она так и ушла со своим любимым ирландским свистком, о господи, в каких темных ночных парках она играет звездам грустные северные песни, а если какие-нибудь мальчишки отнимут у нее инструмент и сломают его, она и сама сломается, она ведь и есть самый хрупкий музыкальный инструмент в мире, каждый человек в принципе жутко хрупкий инструмент!») – возможно, Ээ повысят и он переедет в другой дом, где под ним не будут жить пять старушек, одна из которых, шестая, постоянно куда-то девается.
Ясное дело, она постоянно куда-то девается, потому что ее нет.
Тем не менее Эмму искали всем двором – Мармла решила, что Эмму угнал маньяк: «Был такой маньяк, я читала в газете, который угонял старых женщин в рабство – он держал их, кажется, в подвале и заставлял их вязать и штопать какую-то несусветную дрянь; вроде бы его поймали, но я уверена, несмотря на это он по-прежнему орудует где-то неподалеку, даже если бы его расстреляли, а его наверняка расстреляли, он бы все равно – он бы все равно, – потому что Эмма прекрасно вяжет и не только вяжет, вообще ее выгодно держать в подвале и заставлять заниматься таким-сяким рукоделием, вы должны забежать к нам посмотреть, посмотреть, посмотреть».