– Кушайте, кушайте, молодому человеку надо есть…
Оттуда я пошел на Шишаки и Сорочинцы к знакомому Яковенко. Это был мужчина с длинной бородой, голым черепом и вполне сумасшедший. Помню, он все говорил, что будет интересно познакомиться с докторшей. Потом мы с этой докторшей сидели на обрыве, под которым неслась очень быстрая речка, и слушали пение, в унисон, на селе, необыкновенно прекрасное, и она говорила, что хочет «невозможного»… Ну, я очень скоро смылся, потому что ясно было, что это за «невозможное», а с такими свяжешься – потом нет никакой возможности развязаться…
Посмеялись, пошутили на эту тему. Потом 3‹уров› спросил, был ли И‹ван› А‹лексеевич› на севере. И‹ван› А‹лексеевич› сказал, что был в Вологде.
– Когда?
– Да году в шестнадцатом. У Сашеньки.
– Кто это – Сашенька?
– А это его подружка по Орлу, – смеясь, ответила за него В‹ера› Н‹иколаевна›.
– Какая это подружка?
– А это когда я еще был в Орле, пришла в редакцию барышня, такая, с очень нежным цветом лица, мгновенно вспыхивающая, в длинной черной юбке и сапогах с ушками. Принесла рукопись «История кусочка хлеба». Редактор дал мне прочесть. Оказалось, что так талантливо, что мы ухватились за нее двумя руками. Вызвали ее, она пришла, да и говорит:
– Мне с отцом очень тяжело жить…
А отец у нее был старый профессор, с больной ногой, вполне бешеный и на всех замахивающийся палкой, и пускавший ею в кого попало. Ну, редактор пригласил ее жить при редакции. Она переехала, и он тут же очень быстро, невзирая на наличие молоденькой, с ямочками на щеках жены, лишил ее невинности…
– Ну а потом?
– Ну а потом мы долго не видались. Она была идейная революционерка. Когда я приехал к ней в Вологду, она жила с каким-то рабочим большевиком… Я пришел к ней в дом, поднялся по грязной лестнице, где пахло нечистотами. Постучал, она вышла, все в такой же длинной черной юбке, с седыми обрубленными волосами, выкатила на меня глаза, как два облупленные яйца.
– Сашенька! Что же ты здесь живешь?
Она сразу узнала меня, стала говорить:
– Да, я живу теперь с рабочим… Он чудная душа, необыкновенная, только, конечно, мне все-таки тяжело…
– Сашенька! Да как же тебе не стыдно! Ты ведь хорошая была барышня!
– Да, да, что ж делать… Знаешь, Иван, только лучше нам куда-нибудь уйти, я здесь на положении не вполне легальном… Хозяйка может подслушать…
Мы вышли. А тогда была весна, ярка и густа зелень. Пешеходы были деревянные, и такая грязь, какой я нигде не припомню. По этой грязи нырял извозчик, я кликнул его, мы сели.
– Куда везти?
Я сказал ему везти за город, он повез, мы поехали к монастырю. А монастырь этот вырос прямо из черной равнины, и была такая прелесть в его стенах, эта белизна, толщина, грубость… Потом этот голый деревенский погост… словом, у меня осталось от этого такое прелестное впечатление, что вечером я сказал себе: «Нет, шабаш, надо уезжать!» – и уехал, хотя она и просила остаться.
«Рассказывал он это, – замечала Галина Кузнецова в своем «Грасском дневнике», – так, точно уже готовый рассказ читал».
Это уже были странствия души.
Всепоглощающая страсть
Натура страстная, эмоциональная, Бунин с юности пережил немало увлечений, чуть не всякий раз принимая их за подлинное чувство. Отблески этих юношеских бурь, проносившихся через его душу, отражаются в позднейших стихах, например в стихотворении 1916 года «Тихой ночью поздний месяц вышел…»:
Нам тогда – тебе шестнадцать было,
Мне семнадцать лет,
Но ты помнишь, как ты отворила
Дверь на лунный свет?
Ты к губам платочек прижимала,
Смокшийся от слез,
Ты, рыдая и дрожа, роняла
Шпильки из волос.
У меня от нежности и боли
Разрывалась грудь…
Если б, друг мой, было в нашей воле
Эту ночь вернуть!
Но подлинная любовь, захватившая в те поры все существо Бунина, была, конечно, одна: любовь к Варваре Пащенко.
«Я познакомился с нею года полтора тому назад (кажется, в июне прошлого года), в редакции «Орловского вестника», – исповедовался он брату Юлию в августе 1890 года. – Вышла к чаю утром девица, высокая, с очень красивыми чертами лица, в пенсне. Я даже сначала покосился на нее: от пенсне она мне показалась как будто гордою и фатоватою. Начал даже «придираться». Она кое-что мне «отпела» довольно здорово. Потом я придираться перестал. Она мне показалась довольно умною и развитою. (Она кончила курс в Елецкой гимназии). Потом мы встретились в ноябре (как я к тебе ехал). Тут я прожил в редакции неделю и уже подружился с нею, даже откровенничал, то есть немного изливал разные мои чувства. Она сидела в своей комнате с отворенною дверью, а я, по обыкновению, на перилах лестницы, около двери. (На втором этаже.) Не помню, говорил ли я тебе все это. Если и не говорил, то только потому, что не придавал этому никакого значения, и ради Христа не думай, что хоть каплю выдумываю: ну, из-за чего?
Потом мы встретились в самом начале мая у Бибиковых очень радостно, друзьями. Проговорили часов пять без перерыву, гуляя по садочку. Сперва она играла на рояле в беседке все из Чайковского, потом бродили по дорожкам. Говорили о многом; она, честное слово, здорово понимает в стихах, в музыке. И не подумай, пожалуйста, что был какой-нибудь жалкий шаблонный разговор. Уходя и ложась спать, я думал: «Вот милая, чуткая девица». Но кроме хорошего, доброго и, так сказать, удовлетворения потребности поговорить с кем-нибудь, ничего не было…
Потом мы вместе поехали в Орел – через несколько дней – слушать Росси (знаменитый итальянский трагик, не раз гастролировавший в России. – О. М.). Опять пробыли в Орле вместе с неделю. Иногда, среди какого-нибудь душевного разговора, я позволял себе целовать ее руку – до того она мне нравилась. Но чувства ровно никакого не было. В это время я как-то особенно недоверчиво стал относиться к влюблению. «Все, мол… пойдут неприятности и т. д.»
Можешь поверить мне, что за это время я часто думал и оценивал ее, и, разумеется, беспристрастно. Но симпатичных качеств за нею, несмотря на мое недоверие, все-таки было больше, чем мелких недостатков. Не знаю, впрочем, может быть, ошибаюсь.
С июня я начал часто бывать у них в доме. С конца июля я вдруг почувствовал, что мне смертельно жалко и грустно, например, уезжать от них. Все больше и больше она стала казаться мне милою и хорошею; я это начал уже чувствовать, а не умом только понимать. Но не называл это началом влюбления и, помнишь, пиша тебе из Орла о ней, говорил правду. Сильное впечатление (в смысле красоты и т. п.) произвела она накануне моего отъезда, со сцены: она играла в «Перекати-поле» (Гнедича)[3] любительницей, играла вполне недурно, главное – очень естественно. Ночью, вспомнив, что я завтра уезжаю, я чуть не заплакал. Утром я написал ей, напрягая всю свою искренность, стихотворение.
Написал и сейчас же злобно зашагал вниз. Простились мы очень холодно, по крайней мере и она и я с серьезным видом. Это было в самом конце июля.
В начале августа я опять был у них. Когда я начал бормотать, что, мол, не вздумайте еще посмеяться над стихами, она сказала: «Если вы меня считаете способной на это, зачем писали? И зачем подозреваете, когда знаете, как я отношусь к вам. Вы мне всегда казались милым и хорошим, как никто». Уехал я опять с грустно-поэтическим чувством. Я еще никогда так разумно и благородно не любил. Все мое чувство состоит из поэзии… Милый Юлинька, ты не поверишь, каким перерожденным я чувствовал и чувствую себя!..
Восьмого августа я опять приехал к ним в Елец и вместе с ее братом и с нею поехал к Айне Николаевне Бибиковой в имение их, верст за десять от Ельца, на Воргле. У Бибиковой есть еще брат Арсений (лет 18), приехала еще некая Ильинская, барышня, занимавшаяся прежде в «Орловском вестнике». Стариков – один только Бибиков, но он к нам почти не показывался. Было очень весело и хорошо. Мы провели там трое суток. И вот ночью 12-го мы все сидели на балконе. Ночь была темная, теплая. Мы встали и пошли гулять с Пащенко по темной акациевой аллее. Заговорили. Между прочим, держа ее под руку, я тихонько поцеловал ее руку.
– Да вы уж серьезно не влюблены ли? – спросила она.
– Да что об этом толковать, – сказал я, – впрочем, если на откровенность, то есть, кажется, да. – Помолчали.
– А знаете, – говорит, – я тоже, кажется… могу полюбить вас.
У меня сердце дрогнуло.
– Почему думаете?
– Потому что иногда… я вас ужасно люблю… и не так, как друга; только я еще сама не знаю. Словно весы колебаются. Например, я начинаю ревновать вас… А вы – серьезно это порешили, продумали?
Я не помню, что ответил. У меня сердце замерло. А она вдруг порывисто обняла меня и… уж обычное… я даже не сразу опомнился! Господи! Что это за ночь была!
– Я тебя страшно люблю сейчас, – говорила она, – страшно… Но я еще не уверена. Ты правду говоришь, что часто на то, что ты говоришь вечером, как-то иначе смотришь утром. Но сейчас… Может быть, ввиду этого мне не следовало так поступать, но все равно… Зачем скрываться? Ведь сейчас, когда я тебе говорю про свою любовь, когда целую тебя, я делаю все это страшно искренне…
На другой день она действительно попросила меня «забыть эту ночь». Вечером у нас произошел разговор. Я попросил ее объяснить мне, почему у нее такие противоречия. Говорит, что сама не знает; что сама не рада. Расплакалась даже. Я ушел, как бешеный. На заре она опять пришла на балкон (все сидели в доме, а я один на нем), опять обняла, опять начала целовать и говорить, что она бы страшно желала, чтобы у нее было ровное чувство ко мне.
Кажется, 14-го мы уехали с Воргла. Я верхом провожал ее до Ельца. На прощанье она попросила меня возвратить ее карточку.
– Хорошо, – сказал я и заскакал, как бешеный. Я приехал в орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза – слышу громкие голоса, шорох платья около меня… Даже вскочу… Голова горит, мысли путаются, руки холодные – просто смерть. Вдруг стук – письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать. Наконец, настрочила мне: «Да пойми же, что весы не остановились, ведь я же тебе сказала. Я не хочу, я пока, видимо, не люблю тебя так, как тебе бы хотелось, но, может быть, со временем я и полюблю тебя. Я не говорю, что это невозможно, но у меня нет желания солгать тебе. Для этого я тебя слишком уважаю. Поверь и не сумасшествуй. Этим сделаешь только хуже. Со временем, может быть, и я сумею оценить тебя вполне. Надейся… Пока же я тебя очень люблю, но не так, как тебе нужно и как бы я хотела. Будь покойнее».