Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 14 из 93

До сих пор еще не определилось ничего. И несмотря на то, что чувство у меня по-прежнему страшно сильно, я хочу все это послать к…, если только вынесу. Просто измучился».

«Весы колебались» на протяжении всех четырех лет их романа – исступленно-страстного чувства у Бунина и переменчивого у Пащенко. «Ровного чувства» не получилось.

«Не помню, не помню ни одного твоего письма, которое разорвал бы спокойно, – писал он ей уже на закате романа, 18 августа 1894 года, из Полтавы, – все дрожит внутри, потому что знаю, знаю, знаю, что больно мне будет, что всю ту нежность, глубокую нежность, которой переполняет мне сердце разлука с тобой – истомит твое молчание, а потом скорбит неправда. Ах, эта неправда! Вся душа моя встает на дыбы! И ни одно-то мое желание не исполнялось никогда, не перечесть те минуты, которые пришли именно тогда, когда ждал их – всегда обещание, как ребенку, и неисполнение всегда – взять хоть последнее: «Когда приедет В[арвара] В[ладимировна]?» – «Тогда-то». – «Толкуйте! Она пробудет до таких-то пор». И всегда другой прав, другой знает, а я нет. Я жалко просил тебя о приезде и ты знала, что не исполнишь мою просьбу, заранее знала – и, конечно, говорила другое – это стало законом. И письма твои от этого связанные, холодные и как им быть несвязанным, когда человек неискренен – а зачем? Освободи ты себя ради Христа от этого – лучше же будет наша общая жизнь, дружнее! Еще до сих пор у меня руки холодеют от волнения, когда жду тебя – вчера нап‹ример› весь день на вокзале в Харькове, но ведь уже и знаю заранее, что ни к черту все мои ожидания и напряженное чувство все равно упадет и потухнет. Так убивались все лучшие потребности моей любви, так убивалась моя веселость и ее осталось уже немного – последние лирические письма дописываю!»

Бунин терзался, перемежая бурные признания с упреками, и, очевидно, умом он понимал, что чувства их были неравнозначными, но оттого страдал еще больше. Он желал абсолютной, всепоглощающей – и обоюдной – любви; она, наверно, просто не была на это способна. Эта «хроника любви» по своей напряженности, драматизму и в то же время бытовым подробностям (вспомните ее начало: имение на Воргле, акациевая аллея, проводы любимой верхом и бешеная скачка) как будто бы напоминает тургеневские романы. Но сюжет ее нарушался и разрушался посторонними Тургеневу мотивами.

Окаянная, оголтелая бедность Бунина все время вторгалась в их отношения с Пащенко. Родители ничем не могли пособить сыну: в 1890 году земля в Озерках была продана, а сами они по целым дням сидели «совершенно без хлеба». Отец Варвары Пащенко, в прошлом состоятельный человек, державший даже оперу в Харькове, но затем прожившийся и занявшийся врачебной практикой, весьма скептически относился к возможному браку дочери с молодым человеком, почти юношей, без средств, без образования и, как ему представлялось, без будущего.

Не эта ли трещина сказалась позднее в некоторых «дворянских» рассказах Бунина, таких, например, как «Последнее свидание» (1912)? Как и Варя Пащенко, Вера мечтала стать музыкантшей, уехать из маленького провинциального города. И исступленным было чувство юного Стрешнева, «восторженного и нежного дуралея», доверявшего свои переживания стихам:

Любя тебя, мечтал я о мечтавших,

Любивших здесь сто лет тому назад –

И по ночам ходил в заглохший сад,

При свете звезд, их некогда видавших…

Варвара Пащенко оставила Бунина осенью 1894 года и вышла замуж за приятеля его юности – Арсения Бибикова. 27 февраля 1895 года он писал ей: «Не забывай же и то первое утро нашей любви, все эти дни. И недели, годы колебаний, отречений от меня…»

Мы еще вернемся к этой поре жизни Бунина и его молодой любви, когда речь пойдет о «Жизни Арсеньева» – художественно преображенной автобиографии, – о детстве, о «заре туманной юности», о творческих истоках писателя.

В нем уже давно проснулся и рос художник. К этой поре уже прозвучало авторитетное слово критика и публициста Н. К. Михайловского, что из него выйдет «большой писатель». После появления бунинских стихов в журнале «Вестник Европы» поэт А. М. Жемчужников писал ему 28 апреля 1893 года: «Из вас может выработаться изящный и самобытный поэт».

Но к этой цели вел долгий и трудный путь.

«Кажется, не было писателя, который так убого начинал, как я…»

Первым крупным выходом Бунина в литературу была его орловская книжка стихов. Ее, однако, нельзя назвать удачной.

Бунин столь крупный, самобытный писатель, что он не нуждается в искусственном «улучшении», в подтягивании незрелых стихов до уровня мастера. От такого преувеличения только пострадало бы впечатление от его позднейшего, действительно зрелого творчества. В орловской книге уже ощущалось художественное дарование, но искренность человека пока еще не стала в ней искренностью художника. Стих в ней поражает обилием штампов: «очи – ночи», «любовь – кровь», «речи – встречи»; этот затрепанный молитвенник эпигонов слишком часто раскрывается поэтом, ищущим рифмы. А его меланхолическая, худосочная Муза беспрестанно повторяет «красивые» выражения: «светлые грезы», «царство любви», «чудесный мир красоты», «светлое счастье» и, конечно, «аккорды рояля». Невольно вспоминаешь добродушно-беспощадные слова Чехова, записанные Буниным: «Поэтами, милостивый государь, считаются только те, которые употребляют такие слова, как «серебристая даль», «аккорд» или «на бой, на бой, в борьбу со тьмой!».

А сколько в книге неуклюжих оборотов, способных вызвать разве что улыбку! Право же, в это время бунинские письма куда поэтичнее его многих стихов. В письмах он не чувствует себя стесненным литературными трафаретами, и поездка в Крым весной 1889 года, в итоге которой появились слабые стихи «Байдарская долина», вошедшие в книгу, дает ему материал для метких и живых зарисовок, отдаленно напоминающих зрелого Бунина:

«Около деревни встретил пастуха, загорелую круглую морду под огромной мохнатой шапкой. Сел, разговор начали:

– Сабапхайрос, – говорил пастух.

– Сиги-манан, – отвечаю я ему дружески.

Пастух осклабился; потом развернул какие-то вонючие шкуры, достал куски черного, как уголь, сухого хлеба – отмек кушáешь? – спрашивает и подает мне. Я взял, спрятал и пошел дальше.

Полдень застал меня в горах, жара – дышать невозможно; кое-как добрался до станции, потом нанял обратного ямщика и за 30 коп. доехал до Севастополя. Ямщик оказался славный малый, солдат, настоящий тип. Низенький, коренастый; ватный картуз набок, на левом виске ухарски взбиты волосы. Сквернословит, не смолкая… На дороге он на гривенник хватил спирту и осовел. Лицо запотело, картуз на затылке, смотрит вдаль глупыми глазами.

– Ишь, зеленя-то! – забормотал он шепотом. – И у нас теперь зеленя, птички эти, бывалыча, выедешь: глядь – журавчик – ти, ти, ти, ти… бегить, бегить, хвостик задрамши…»

Обращаясь же к литературным формам, молодой писатель зачастую уходил от живой действительности в мир условных, картонно-поэтических декораций:

Замок, дремлющий при шепоте фонтанов,

Где красавица, склонившись на балкон,

Спит в тени развесистых каштанов

Под навесом мраморных колонн…

В стихах – альбомная безвкусица, дешевая красивость; в письме – жизнь, схваченные незаурядным физиономистом типажи, точное воспроизведение речи, национального колорита, диалектных неправильностей.

Но даже в тех случаях, когда Бунин питал свое творчество «всамделишными» впечатлениями, обращаясь к хорошо знакомому быту крестьянства («Нефедка»), провинциального дворянства («Мелкопоместные»), мещан («День за днем»), оказывалось недостаточным просто перекладывать на бумагу «случаи из жизни». Что представляют собой, к примеру, его «Мелкопоместные» (1891)? Это непритязательные бытовые зарисовки, с иронией описывающие хорошо знакомую Бунину среду провинциального небогатого дворянства. Капитон Николаевич Шахов и его супруга Софья Ивановна, их приятель – елецкий чиновник Иван Иванович, родственник Шаховых – Яков Савельевич Мартынов, руина «старого доброго времени» – соседка Мария Львовна Кубекова, отставной улан Нил Лукьянович Бебутов, наконец, «настоящий» помещик Алексей Михайлович Каратаев, «картавый», как называли таких мелкопоместные, – все это картинки с натуры, выписанные к тому же, по словам Бунина, «очень отрывочно».

В «Мелкопоместных», равно как и в очерках «Помещик Воргольский», «Шаман и Мотька», «День за днем», «Судорожный» и т. д., хотя и чувствуются гуманистические настроения автора, обнаруживается его наблюдательность, живость, литературная одаренность, – все же трудно предугадать того зрелого мастера, почерк которого заметен уже в произведениях 1900–1901 годов. Недаром Бунин вспоминал затем в своей «Автобиографической заметке»:

«Сам чувствуя свой рост и в силу многих душевных переломов, уничтожал я тогда то немногое, что писал прозой, беспощадно».

Идя от очерка к рассказу, молодой автор избирал такие сюжеты, которые, часто отличались назидательностью или даже фальшью, как, например, в святочном рассказе «Нефедка»: пропойца-сапожник, у которого в нетопленом доме голодная жена и ребята мал мала меньше, в новогоднюю ночь едет воровать елки. Вот он уже заносит свой преступный топор, но – чу! – слышится колокольный звон, пробуждающий в душе бедняка мучительные укоры совести. Вскоре он уже оказывается в церкви: «В первый раз он благоговейно стал в толпе молящихся, и, когда раздался наконец торжественный Рождественский гимн, он узнал и понял, когда можно быть истинно счастливым и спокойным душою…» Этот сентиментально-нравоучительный рассказ молодого Бунина ничем не отличался от множества подобных, заполнявших страницы журнала «Родина».

Лишь очень редко, например в маленьком рассказе «Федосеевна» (1891), в его ранней прозе, мы встретим черты, предвосхищающие зрелое творчество.

В. Е. Муромцева-Бунина вспоминала: «Такого быстрого аппарата, как у Ивана Алексеевича, я ни у кого не наблюдала. Бывало, говоришь: «Да посмотри на это!» – «Я уже видел!..» – А я не понимаю: он смотрел в другую сторону. Но потом, через некоторое время, когда он писал об этом, я с удивлением видела, что он мгновенно заметил то, на что, казалось, и не взглянул». Это было у него врожденное. А вот переводить увиденное на язык слов, вернее, на музыку слов молодой Бунин, автор «Нефедки» и «Божьих людей», еще не умел. Тайна художественной выразительности еще мало занимала его.