Показательно, что критика, отмечая художественное совершенство лучших рассказов молодого Бунина, именно в них находила приверженность писателя к «старобарской складке поэтических наклонностей», как выразился, разбирая «Антоновские яблоки», критик Ч. Ветринский. Говорят, самыми проницательными критиками являются пародисты (разумеется, хорошие). Пародия А. Куприна на бунинские произведения конца 1890-х и начала 1900-х годов представляет собой цепное наблюдение, я бы сказал, исследование социальной природы художника:
«Отчего мне так кисло, и так грустно, и так мокро? Ночной ветер ворвался в окно и шелестит листами Шестой книги дворянских родов. Странные шорохи бродят по старому помещичьему дому. Быть может, это мыши, а быть может, тени предков? Кто знает? Все в мире загадочно. Я гляжу на свой палец, и мистический ужас овладевает мной! Хорошо бы теперь поесть пирога с груздями. Но как он делается? Сладкая и нежная тоска сжимает мое сердце, глаза мои влажны. Где ты, прекрасное время пирогов с груздями, борзых, густопсовых кобелей, отъезжего поля, крепостных душ, антоновских яблок, выкупных платежей? С томной грустью на душе выхожу я на крыльцо и свищу лиловому, облезлому индюку. Старый, бельмистый кобель Завирай чешет хребтистую, шелудивую спину о балконную балясину. Садовник Ксенофонт идет мимо, но не ломает шапки. В прежнее время я бы тебя, хама, на конюшню!..» и т. д.
В купринской пародии «Пироги с груздями» дворянские симпатии Бунина заострены, шаржированы. Однако именно в них «нерв» художественной позиции творца «Антоновских яблок». А вот свидетельства таких зорких современников, как Чехов и Горький. Прочитав те же «Антоновские яблоки», Горький писал Бунину из Нижнего Новгорода в ноябре 1900 года: «Это – хорошо. Тут Иван Бунин, как молодой бог, спел. Красиво, сочно, задушевно. Нет, хорошо, когда природа создает человека дворянином, хорошо!» «Мы похожи с вами, как борзая на гончую, – говорил Бунину Чехов. – Я не мог бы ни одного слова украсть у вас. Вы резче меня. Вы вон пишете: «море пахло арбузом»… Это чудесно, а я бы ни за что так не сказал. Вы же дворянин, последний из «ста русских литераторов», а я мещанин – «и горжусь этим…». Конечно, не следует понимать буквально слова Чехова и Горького, иначе мы окажемся в объятиях вульгарных социологов. Природа бунинской социальной двойственности, как уже говорилось, и в тяготении к дворянским традициям, и в отталкивании от них. Это позволило писателю с особой проницательностью отобразить уходящую усадебную и крестьянскую Русь.
В бунинских рассказах ранних лет разлита какая-то хрустальная тишина. Словно по волшебному мановению, все вдруг остановилось, застыло недвижно, чтобы дать герою произнести свой лирический монолог. «Мне кажется, что когда-нибудь я сольюсь с этой предвечерней тишиной ‹…› и что счастье только в ней», – говорит герой стихотворения в прозе «Тишина». Тишина создает особенную поэтическую тональность, она помогает персонажам настроить свои переживания на возвышенный лад, она повторяется от рассказа к рассказу: «Вечер, тишина занесенного снегом дома… Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке…» («Сосны»); «В полдень деревня вся точно вымерла. Тишина весеннего знойного дня очаровала ее» («Кастрюк»); «Вечер был молчалив и спокоен… Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался к вечерней тишине…» («На хуторе»); «Темнеет – и странная тишина царит в селе» («На край света») и т. д.
Тишина и печаль. «Околдованный тишиной ночи, тишиной, подобной которой никогда не бывает на земле, я отдавался в ее полную власть… И невыразимое спокойствие великой и безнадежной печали овладевало мною» («Туман»). Печаль в ее наиболее умеренных, «светлых» тонах (вослед пушкинскому «печаль моя светла») – любимое настроение бунинских героев, идет ли речь о старике караульщике Мелитоне или об одиноком мелкопоместном дворянине Капитоне Ивановиче, изображаются ли украинские крестьяне, снимающиеся с насиженных мест, чтобы отправиться куда-то на кулички, в неведомый Уссурийский край, или выступает сам лирический герой, так остро чувствующий «всю красоту и всю глубокую печаль русского пейзажа». Здесь проза пронизывается стихией поэзии и идет от нее:
Как печально, как скоро померкла
На закате заря! Погляди:
Уж за ближней межою по жнивью
Ничего не видать впереди.
Далеко по широкой равнине
Сумрак ночи осенней разлит;
Лишь на западе сумрачно-алом
Силуэты чуть видны ракит.
И ни звука! И сердце томится,
Непонятною грустью полно…
Оттого ль, что ночлег мой далеко,
Оттого ли, что в поле темно?
Оттого ли, что близкая осень
Веет чем-то знакомым, родным –
Молчаливою грустью деревни
И безлюдьем степным?
Элегический отсвет угадывается в бунинских рассказах, особенно в тех, в которых описывается сходящее на нет поместное дворянство. На пепелищах помещичьих гнезд, где растет глухая крапива и лопух, среди вырубленных липовых аллей и вишневых садов сладкой печалью сжимается сердце автора. «Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения!» – вот именно «поэмами запустения» можно назвать и «Антоновские яблоки», и «Золотое дно», и «Эпитафию».
Художник необычайной искренности, Бунин накрепко привязан к родной, «почвенной» тематике. Чисто писательская способность жить мыслями и привычками любого, самого далекого ему персонажа, столь развитая у позднего Бунина, еще ограничена психологией, над которой «безмерно велика власть воспоминаний». «Я, как сыщик, преследовал то одного, то другого прохожего, стараясь что-то понять, поймать в нем, войти в него», – скажет о себе Бунин. Но художественно выразить это перевоплощение ему удастся в позднейших произведениях, например в «Господине из Сан-Франциско» (1915) или «Петлистых ушах» (1916). К творцу же «Антоновских яблок», «Без роду-племени», «У истоков дней» всего более подходят известные слова Стефана Цвейга: «Певец своей жизни».
Ранняя проза Бунина обладает характерной особенностью: она бессюжетна. Его рассказы, за малым исключением («На даче», с его развернутой фабулой, или «Учителя» не отнесешь к лучшим созданиям писателя), – это наплывающие, сменяющие друг друга впечатления, цепь картин, спаянных единым поэтическим дыханием. Такая особенность обусловлена отчасти тем, что еще не перерезана пуповина, скрепившая прозу Бунина с его лирической поэзией. Позднее проза сама будет влиять на поэзию, привнося в нее эпическое начало. Теперь же некоторые рассказы могут служить своеобразным комментарием к бунинским стихам. Недаром в это время критики разных направлений (С. Глаголь, Ю. Айхенвальд, П. Коган, Ч. Ветринский и др.) называют Бунина-поэта раньше, чем Бунина-прозаика.
Как художник Бунин вырастал последовательно и целеустремленно, подчиняясь внутренним, глубоко личностным влечениям и минуя соблазнительные «навьи тропы» отечественного декаданса. Любая мода была глубоко чужда ему. Ни «злоба дня» 1890-х годов, вызвавшая к жизни молодого М. Горького, «Молох» Куприна, произведения В. Вересаева и А. Серафимовича, ни предреволюционная атмосфера начала 1900-х годов, ни получившая в догматическом литературоведении ярлык «позорного десятилетия» пора расцвета «серебряного века» – ничто не изменило излюбленной тематики Бунина. В центре его внимания все те же «барин» и «мужик».
«Общественная проблематика» (если этот термин можно применить к творчеству Бунина) выступает у него то в форме контраста между положением полунищей крестьянской девочки и помещичьих дочерей, развлекающихся в далекой Флоренции («Танька»), то в описании мытарств крестьян, гонимых нуждой («На чужой стороне», «На край света»), то в изображении «сельскохозяйственного общества», занятого скучными рассуждениями, в то время как в деревне мужики мрут от голодного тифа («Вести с родины»).
При всем раннем самоопределении Бунина, устойчивом круге интересов, его взгляды – как некая цельная система – сложились окончательно лишь в середине 1910-х годов. В раннем творчестве мы обнаруживаем, как уже говорилось, известные демократические тенденции, которые продолжаются в рассказах 1890-х годов. Разумеется, эти тенденции, а кроме того, критические и сатирические нотки в изображении поместного дворянства, появившиеся в творчестве молодого Бунина в результате живых впечатлений, а также под воздействием Гоголя, Щедрина, Н. Успенского, – все это не могло не быть важным и плодотворным. Однако последующее развитие Бунина-художника шло в ином русле. Сатира, публицистическое обличение, разящий смех – все это лежит за пределами бунинского таланта. Этот писатель не умеет смеяться и смешить других. Исключения – написанные «под Гоголя» и «под Чехова» рассказы «Грибок», «История с чемоданом», «Архивное дело» – лишь подчеркивают общее правило. Вот почему вряд ли следует (как это делают иные исследователи) искать в ученических опытах Бунина «славные сатирические традиции гоголевских «Мертвых душ».
Бунин нашел в Гоголе близкое себе, содержанию своего таланта, – в преимущественной внешней изобразительности, в биении ритма, в оригинальности, неожиданности запоминающихся метафор и сравнений, в красочности и блеске «парчового» языка. «У Гоголя, – вспоминал он, – необыкновенное впечатление произвели на меня «Старосветские помещики» и «Страшная месть». Какие незабвенные строки! Как дико звучат они для меня и до сих пор, с детства войдя в меня без возврата, тоже оказавшись в числе того самого важного, из чего образовался мой, как выражался Гоголь, «жизненный состав». Характерно, что в «Страшной мести» его «необыкновенно» волновал «самый ритм» произведения.
Воздействие гоголевской традиции заметно уже в рассказах 1890-х и рубежа 1900-х годов. Читая лирическую бессюжетную прозу Бунина той поры, ощущаешь преемственность, восходящую к тургеневским стихотворениям в прозе и авторским отступлениям в поэме «Мертвые души». Речь идет, разумеется, не о механическом копировании стилистического рисунка Гоголя, но об исключительном чувстве ритма, точности предметных сравнений, общей атмосфере взволнованности, эмоциональной приподнятости. Условно говоря, «Сосны» или «Новая дорога» – это как бы лирические отступления, выделившиеся в самостоятельный, новый жанр. То, что служит у Гоголя предметом развернутого авторского отступления («Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога!»), отливается у Бунина в форме отдельного, завершенного рассказа («Новая дорога»).