ем установить, к какому времени нужно отнести эпизоды спора в «Жизни Арсеньева», «выдвинутые» в раннюю молодость художника: Бунин решительно отошел от своего взгляда на «утилитарное искусство» к началу 1900-х годов.
Для рассказов, созданных на стыке веков («Эпитафия», «Над городом», «Антоновские яблоки»), где манера изложения отмечена аморфностью, зыбкостью контуров, так же как и для более поздних произведений, характерна особая «бунинская» настроенность, окрашивающая изображаемое в минорные, «осенние» тона. Повторяясь в картинах природы, в авторских отступлениях, в размышлениях героев, настроение светлой печали становится рефреном, своеобразно сопровождающим повествование. Слова во фразе расположены по определенному сложному внутреннему рисунку. Но хотя иные отрывки можно скандировать как стихи, в целом ритм рассказа остается ритмом прозы.
Мания бунинской прозы – в совершенно особенной ритмичности. Подчас это отдельные периоды, разделенные повторяющимися с разным смысловым оттенком словами – опорами ритма. (Тут Бунин наследовал в первую очередь лирическую традицию влиявшего на него Гоголя.) Иногда мелодика, почти напевность прозы создается авторской установкой на воспоминания. Так написаны почти все рассказы из цикла «Темные аллеи». (Тут следует назвать имя Тургенева, автора стихотворений в прозе.) Наконец, во многих случаях это своеобразие рождалось как бы в результате обращения Бунина не к литературным отцам, а к дедам, к милому его сердцу XVIII веку.
Недаром отроческие мечтания писателя формировались не под знаком Некрасова или даже Надсона (характерна его статья 1891 года «Маленькая беседа», где он, ограждая от нападок поэзию Некрасова, сам не обходится без существенных оговорок: «Некрасов – представитель нового духа поэзии, поэт, затронувший общественные мотивы; затронул он их, может быть, и неверно, но как же говорить, что совсем-то не следует затрагивать таких мотивов?»). Иные, священные тени встают перед ним. «…Сумароков, Анна Бунина, Державин, Батюшков, Козлов, Баратынский… Как восхитительны были их романтические виньетки, – лиры, урны, шлемы, венки, – их шрифт, их шершавая, чаще всего синеватая бумага и чистая, стройная красота, благородство, высокий строй всего того, что было на этой бумаге напечатано». «Высокий строй», «благородство», мерная торжественность интонации – вот что характерно для бунинской прозы.
Мы подходим здесь, быть может, к самой сердцевине бунинского дарования, строгого, почти совсем чуждого юмору, четкого и резкого, как виньетки в старинных томах. Во все его описания вторгается особенный, «благородный штиль», как сказали бы в XVIII веке: «Необыкновенно высокий треугольник ели, освещенный луной только с одной стороны, по-прежнему возносился своим зубчатым острием в прозрачное ночное небо, где теплилось несколько редких звезд, мелких, мирных и настолько бесконечно далеких и дивных, истинно Господних, что хотелось стать на колени и перекреститься на них. Пустая поляна перед домом была залита сильным и странным светом. Справа, над садом, сияла в ясном и пустом небосклоне полная луна с чуть темнеющими рельефами своего мертвенно-бледного, изнутри налитого яркой, светящейся белизной лица. ‹…› Потом я шел вместе со своей тенью по росистой, радужной траве поляны, входил в сумрак аллеи, ведущей к пруду, и луна покорно следовала за мной. Я шел, оглядываясь, – она, зеркально сияя и дробясь, катилась сквозь черный и местами ярко блестящий узор ветвей и листьев».
На пересечении изобразительных традиций Гоголя, Тургенева, а позднее, как мы увидим, и Льва Толстого Бунин находит свое, оригинальное продолжение, испытывая и воздействие, правда лишь в самом общем смысле этого слова, Чехова. Чехов как-то сказал Бунину: «Вам хорошо теперь писать рассказы, все к этому привыкли, а я пробил дорогу к маленькому рассказу…» И не только «пробил дорогу», но и надолго предопределил развитие самого жанра.
Чехов сказал, как известно, о «Соснах»: «только слишком компактно, вроде сгущенного бульона». Здесь «только» подчеркивает чужое, не чеховское. В свой черед Бунин, благоговевший перед Чеховым, отметит потом, что тот «пишет бегло и жидко». У Чехова поражает его волшебное как бы «из ничего»; Бунин, напротив, стремится ко все большему уплотнению, сгущению прозы. Прочитав «Деревню», Горький повторит упрек Чехова, ответив, что видит «лишь один» недостаток в ней – «густо!». Но тот же недостаток был и достоинством, свидетельством своеобразия, самобытности Бунина-художника.
К концу 1890-х годов в основном завершается путь Бунина к самому себе, достигает зрелости его дарование, поражающее внешней изобразительностью, феноменальной наблюдательностью и цепкостью памяти писателя.
Однако как ни парадоксально, но именно это гармоничное, счастливое сочетание качеств бунинского таланта обусловило не только художественную чистоту и совершенство, но и известную ограниченность его творчества 1890-х и начала 1900-х годов, сосредоточенного подчас на чисто эстетических задачах.
«Я написал и напечатал два рассказа, – вспоминал он «издалека» об этой поре, – но в них все фальшиво и неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разорении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь, который растет перед домом бедного помещика Р., и еще неподвижное чучело ястреба, которое стоит у него в кабинете на шкапе… Если писать о разорении, то я хотел бы выразить только его поэтичность».
При всей полемичности этих позднейших признаний в них есть немалая доля истины: Бунин, если можно так выразиться, был долгое время «слишком писателем», а его произведения – «слишком литературой», чтобы реагировать на то, чем жила и болела огромная Россия.
Мы находим у Бунина консерватизм мышления и эстетического склада, удаленность от того, что называли «запросами времени». Жизнь в обеих российских столицах, знакомство с крупнейшими писателями значили для него очень много. Тем не менее как одинока его фигура в литературе 1900-х годов! Ему чужды, даже враждебны декаденты. Но и среди знаниевцев он все-таки «попутчик», союзник. Он много печатается в горьковском «Знании» и в то же время издает свои стихи в символистском «Скорпионе», а позднее охотно предоставляет свои произведения альманаху «Шиповник» – журналу с явным уклоном в декаданс – или арцыбашевской «Земле». Разумеется, с «левым» лагерем связи, даже чисто человеческие, куда крепче и органичнее, чем с символистами. Помимо дружбы с Чеховым, которой он необычайно дорожил, известны его близкие, товарищеские отношения с драматургом С. А. Найденовым, автором популярной пьесы «Дети Ванюшина». Длительная, хотя и неровная дружба сблизила его с Куприным. И все же, как правило, связи эти, даже смягченные церемонными бунинскими шутками, не только не достигают степени духовного «братства», но и бессильны подчас сломить в отношениях вежливо-холодноватое «вы».
И по своим творческим традициям Бунин выступает как архаист-новатор, продолжающий не Чехова, а тургеневскую и даже дотургеневскую прозу. «Парчовый» язык Бунина, кажется, близок Гоголю. Но только лирическим отступлениям у Гоголя, их плавности, периодам, музыке, да еще исключительной внешней изобразительности. Зато сатирическое неприятие действительности, стихия романтического, олицетворение природы Бунину совершенно чужды, так что гоголевская «весело смеющаяся ночь» («Ночь перед Рождеством») должна была вызвать у него раздражение не меньше, чем горьковское «море смеялось». Поразительная эта строгость и стойкость симпатий, эта цельность Бунина – человека и писателя, равнодушно прошедшего мимо таких явлений в русской культуре, как театр Чехова и поэзия Блока. Поразительно, если учесть, что перед нами большой художник, стремившийся проложить новые пути для прозы.
Правда, если бы мы знали только стихи и лирические миниатюры Бунина конца 1890-х и начала 1900-х годов, фигура его в истории отечественной словесности выглядела бы более чем скромной. В течение довольно длительного времени, вплоть до «Деревни» (1910) и «Суходола» (1911), творчество Бунина не было в центре внимания читающей публики. Его поэзия, вопреки декадентской моде продолжавшая традиции А. Фета, А. Майкова, Я. Полонского, А. К. Толстого, оценивалась в начале нашего века значительно выше его прозы. Как прозаик Бунин виделся критике всего лишь «даровитым учеником талантливых учителей». Только очень зоркие современники – и среди них Чехов и Горький – сумели разглядеть в творчестве молодого Бунина нечто иное, большее.
Для весьма сдержанных оценок творчества Бунина этой поры, как мы уже убедились, были свои основания. Кризис материалистической мысли и позитивизма, торжествовавшего в XIX столетии, явил истоки новой литературы. Приметами кризиса стали такие явления, как богоборчество и анархо-утопические идеи Л. Н. Толстого, его духовный переворот и решительная переоценка литературы и искусства как начала «греховного»; творчество позднего Ф. М. Достоевского, с его идеей «преображения в аду», предвещающей «бесов» революции и ад ГУЛАГа; появление крупных философов идеалистов (Вл. Соловьев и его «Духовные основы жизни» и «Оправдание добра»).
В эпицентре этого кризиса оказалось громко заявившее о себе отечественное декадентство (получившее сильный импульс от французской литературы и ее «проклятых поэтов» – П. Верлена, Ш. Бодлера, А. Рембо). В Петербурге сын крупного дворцового чиновника Д. С. Мережковский выступил с поэтическим сборником «Символы» и программной работой «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (оба в 1892 году); в Москве внук «пробочного короля» В. Я. Брюсов выпустил три книги стихов «Русские символисты» (1894–1895). Восстав против «удушающего мертвого позитивизма» и назвав учителями «новой» литературы «великую плеяду русских писателей» – Толстого, Достоевского, Тургенева, Гончарова, Мережковский провозгласил «три главных элемента нового искусства: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности».