Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 21 из 93

Так сформировалось новое направление в литературе и искусстве – символизм, с его устремленностью «по ту сторону реальности» – Н. Минский, Д. Мережковский, 3. Гиппиус, В. Брюсов, Вяч. Иванов, Федор Сологуб, К. Бальмонт.

Сама жизнь несла в себе новые черты и новые конфликты, выдвигала новых героев. Вместе с уходом последних гениев – Чехова и Толстого – мы наблюдаем обмеление реализма, упреки в его адрес из декадентского лагеря в «наивности», «нарочитой тенденциозности», избитости и шаблонности художественных приемов. Объективным ответом на этот вызов явилось безрелигиозное декадентство молодого Горького, с его доморощенным ницшеанством, воспеванием «босяка», отрицательным отношением к крестьянству, резкой критикой культуры и интеллигенции. Его романтический реализм с лозунгом «настала пора нужды в героическом» имел шумный успех в обществе («Макар Чудра», 1892; «Старуха Изергиль», 1893; «Челкаш», 1895; «Песня о соколе», 1895, и т. д.).

В этой атмосфере Бунин остро переживал свою «одинокость», непонимание смысла и вектора его творчества, воспринимавшегося многими лишь как запоздалая дань ушедшей в прошлое литературе «золотого века». «И выходило так, – позднее замечал он, – что нет писателя более тишайшего (певец осени, грусти, дворянских гнезд) и человека, более определившегося и умиротворенного, чем я. А между тем человек-то был я как раз не тишайший и очень далекий от какой бы то ни было определенности: напротив, во мне было самое резкое смещение и печали, и радости, и личных чувств, и страстного интереса к жизни, и вообще стократ сложнее и острее жил я, чем это выразилось в том немногом, что я печатал тогда».

Новые искания и странствия – странствия души – предстояли ему.

Искус «серебряного века»

1

«Мне Чехов говорил о «декадентах» не только как о жуликах, – вспоминал много позднее Бунин.

– Какие они декаденты! – говорил он. – Они здоровеннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать…

Правда, – комментирует далее Бунин, – почти все были «жулики» и «здоровеннейшие мужики», но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературные способности) у «декадентов» времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, – у Горького, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева или у Кузмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным, как труп проститутки, – были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор «тихих мальчиков», потом «Мелкого беса», иначе говоря патологического Передонова, певец смерти и «отца» своего дьявола, каменно-неподвижный и молчаливый Сологуб, – «кирпич в сюртуке», по определению Розанова, буйный «мистический анархист» Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными глазами Минский» и т. д.

В этой яростной характеристике того, что ныне именуется «серебряным веком» и почитается едва ли не вершиной всего художественного развития нашей отечественной изящной словесности, конечно же поражает пристрастность, даже предвзятость. Написано это уже «там», во Франции, стареющей, но еще крепкой рукой и, безусловно, требует пояснений. Время внесло значительные коррективы в оценку «издалека». А ведь Бунин, Горький, Куприн, Бальмонт, Брюсов, Мережковский, Гиппиус – это было все-таки одно поколение, пришедшее в литературу в 1890-е годы и – разумеется, каждый из писателей по-своему – остро ощущавшее кризис литературы, необходимость перемен на пороге нового столетия.

Впрочем, бунинской характеристике предшествует не менее резкая оценка, данная декадентам живым классиком. Старший друг Бунина Чехов не одобрял и предостерегал от сближения молодого писателя с «декадентами». А такое сближение у Бунина (как и у М. Горького) – вопреки его позднейшим инвективам – на гребне века было.

Это сближение происходило на фоне столкновения самолюбий, «двойной» оценки друг друга (одна – при «прямых» обращениях, другая – для «своих»). Так, вскоре после знакомства с Буниным Брюсов сообщает своему другу В. К. Станюковичу из Петербурга: «А вокруг копошилась и шумела ватага всех мелких, Сафоновых, Коринфских, Буниных (трое названных, к моему удивлению «симпатичнее» других)… по все они бранят друг друга и рассказывают один о другом мерзейшие сплетни». Здесь Брюсов помещает Бунина в один ряд с эпигоном Аполлоном Коринфским и совсем уже позабытым ныне Сергеем Сафоновым. Но это для «своих».

Когда же Бунин вместе с другим московским вождем «нового» искусства К. А. Бальмонтом в 1895 году поехал к Брюсову и того не оказалось дома, на другой день Бальмонт получил от Брюсова записку (в расчете на то, что ее прочитает и Бунин): «Очень сожалею, что не застали, Бунин хотя и не символист, но настоящий поэт…» Брюсов искал себе союзников. После выхода его лирического сборника, без ложной скромности названного «Chefs d’ouvre»[4], и трех выпусков «Русские символисты» критика осыпала московского «декадента с Цветного бульвара» язвительными насмешками, хотя и способствовала его скандальному (и искомому) успеху. Бунин, явившийся из провинции, еще присматривался к литературной среде, также ища возможных союзников или хотя бы попутчиков.

Время деформирует прошлое. В эмиграции, со свойственной ему беспощадной наблюдательностью, он так описал Брюсова, упоминая высокопарные определения, данные тому А. Блоком и Андреем Белым: «…этот «Кормщик», «Зеленая звезда», этот «Тайный рыцарь Жены, Облеченной в Солнце», был сыном мелкого московского купца, торговавшего пробками, жил на Цветном бульваре в отеческом доме, и дом этот был настоящий уездный, третьей гильдии купеческий, с воротами всегда запертыми на замок, с калиткою, с собакой на цепи во дворе. Познакомясь с Брюсовым, когда он был еще студентом, я увидел молодого человека, черноглазого, с довольно толстой и тугой гостиннодворческой и скуласто-азиатской физиономией. Говорил этот гостиннодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и все время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), – да здравствует только новое и долой все старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, «вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку», – воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового уже у него, этого «дерзателя, разрушителя», жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительная».

Не менее уничижительны и другие отзывы:

«Вскоре после нашего знакомства Брюсов читал мне, лая в нос, ужасную чепуху:

О, плачьте,

О, плачьте

До радостных слез!

Высоко на мачте

Мелькает матрос!

Лаял и другое, нечто уже совершенно удивительное, – про восход месяца, который, как известно, называется еще и луною:

Всходит месяц обнаженный

При лазоревой луне!

Впоследствии он стал писать гораздо вразумительнее, несколько лет подряд развивал свой стихотворный талант неуклонно, достиг в версификации большого мастерства и разнообразия, хотя нередко срывался и тогда в дикую словесную неуклюжесть и полное свинство изображаемого:

Альков задвинутый,

Дрожанье тьмы,

Ты запрокинута,

И двое мы…

Был он, кроме того, неизменно напыщен не меньше Кузьмы Пруткова, корчил из себя демона, мага, беспощадного «мэтра», «кормщика»… Потом неуклонно стал слабеть, превращаться в совершенно смехотворного стихоплета, помешанного на придумывании необыкновенных рифм…» и т. д.

На самом деле Бунин тогда, в определенный момент, «поставил» на московских символистов – Брюсова и Бальмонта, хотя и не собирался менять своих «архаических» принципов, отстаивая классическую традицию, внятность поэтического языка, конкретность, вещность образов. Когда на похоронах столь любимого Буниным Я. П. Полонского поэт К. К. Случевский предложил пришедшим собираться у него по пятницам, как это было принято у Полонского, к нему приходили Бунин, Брюсов, Бальмонт. Однажды они явились все вместе, принесли свои книги, слушали и читали стихи. Можно сказать, что это были дружеские об суждения и споры. 14 декабря 1898 года Брюсов пишет в дневнике:

«Вчера обедали с Бальмонтом и Буниным. Бунин на меня сердился. Еще раньше у нас был полуспор по поводу стихов Гиппиуса:

Снова зверь в лесу возникнет,

Птица в чаще леса крикнет…

Бунин не признавал, что можно сказать «зверь возникнет», я над ним смеялся, а он сердился: «Не понимаю, не понимаю… надо говорить человеческим языком»… Сегодня в том же роде мы спорили. Но при всем том Бунин из лучших для меня петербургских фигур, он – поэт, хотя и не мудрый».

За спором по поводу слабеньких стихов второстепенного поэта-символиста Владимира Гиппиуса угадывались ростки будущих противоречий. Впрочем, это были пока что только ростки. В конце 1890-х годов Бунин живет в Одессе, редактирует газету «Южное обозрение» (1898–1899) и с удовольствием печатает оригинальные стихи Брюсова и его переводы с французского. Посетовав на то, что заключительную строфу стихотворения поэта Приска де Ланделя «Нищие» пришлось снять по требованию цензуры, он сообщает Брюсову: «Стихотворение очень хорошее, как и все почти (за исключением отдельных выражений) из присланного вами. Дай вам успеха и хорошего труда, дорогой