бвинение писателя в «опачкивании парода» (В. Буренин) отличается от современного упрека Бунину, что он оказался «на ложном, далеком от подлинно реалистического изображения жизни пути, когда попытался злое, озорное и даже преступное начало объявить чуть ли не основным свойством души русского крестьянина», скорее формой изложения, нежели сущностью. Главное внимание и в хвалебных отзывах обращалось на обличительство «идиотизма деревенской жизни». В обоих случаях критика била мимо цели, мимо главного.
Не потому ли, прочитав некоторые отзывы о «Деревне», Бунин признавался в письме к Горькому: «И хвалы и хулы показались так бездарны и плоски, что хоть плачь».
Но так ли уж «обличительны» бунинские произведения в отношении к деревне, к крестьянству? Не будет ли справедливее сказать: в изображении самых темных, самых мрачных сторон русской действительности Бунин, во-первых, не делал различия между «мужиком» и «мелкопоместным», а во-вторых, сам воспринимал эти темные стороны с болью и состраданием, с гневом и жалостью, потому что видел все это в родном, отчем, «своем»…
На примере судьбы двух братьев Красовых – Тихона и Кузьмы – писатель показывает резкие грани двух характеров, «светлые и темные, но всегда трагические основы».
Кузьма – изломанный жизнью неудачник, мелкий торгаш, затем пьяница и босяк, наконец, поэт-самоучка, один из тех многочисленных странных русских людей, которые, хлебнув «культуры», шалели от нее, как от водки, объявляли войну всем и вся, шли в нигилисты, анархисты, с лютой ненавистью отзывались о России, ее народе и ее истории.
Впрочем, он так и говорит о себе брату, встретившись после крутой ссоры и долгой разлуки:
– Я, видишь ли, анархист… Я, брат, – как бы это тебе сказать? – странный русский тип.
Полная противоположность ему – Тихон Красов. Прадеда его затравил борзыми барин Дурново, а Тихон, неутомимо набиравший капитал, «доконал» потомка Дурново и взял при ликовании односельчан – «знай наших» – дурновское именьице.
Строгий, волевой, жесткий в обращении с прислугой и мужиками, он упрямо идет к своей цели, богатеет, набирает двести десятин земли, держит шесть кабанов, три коровы, бычка, телушку, одиннадцать лошадей и сивого жеребца – «злого, тяжелого, гривастого, грудастого – мужика, но рублей в четыреста». «Лют! Зато и хозяин», – говорят о Тихоне дурновцы.
Чувство хозяина и впрямь главное в Тихоне. Хозяйским глазом смотрит он и на свое, и на чужое. Всякий бездельник, будь то охотник из города в болотных сапогах («хотя болот в уезде и не бывало») или «слоны слоняющий» Сахаров, вызывает в Красове острое чувство неприязни: «В работники бы этого лодыря!» А какая земля кругом, какой чернозем! И какая нищета! И снова, наблюдая разруху и бедность в деревнях, напряженно размышляет Тихон: «Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду… Хозяина бы сюда, хозяина!» И кажется, что хозяин этот пришел.
В отличие от брата, Кузьма Красов не способен на какую-либо практическую деятельность: он отрицает саму эту возможность в условиях России. С размашистостью, достойной Челкаша, объявляет он все: народ, деревню, историю страны – сплошным черным пятном. Страстно убеждает Тихона Ильича: «Да-а, хороши, нечего сказать! Доброта неописанная! Историю почитаешь – волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство… Былины – тоже одно удовольствие: «распорол ему груди белые», «выпускал черева на землю»… Илья, так тот своей собственной дочери «ступил на левую ногу и подернул за праву ногу»… А песни? Все одно, все одно: мачеха – «лихая да алчная», свекор – «лютый да придирчивый», «сидит на палате, ровно кобель на канате», свекровь – опять-таки «лютая», «сидит на печи, ровно сука на цепи», золовки – непременно «псовки да кляузницы», деверья – «злые насмешники», муж – «либо дурак, либо пьяница», ему «свекор-батюшка вялит жану больней бить, шкуру до пят спустить», а невестушка этому самому батюшке «полы мыла – во щи вылила, порог скребла – пирог спекла», к муженьку же обращается с такой речью: «Встань, постылый, пробудися, вот тебе помои – умойся, вот тебе онучи – утрися, вот тебе обрывок – удавися»… А прибаутки наши, Тихон Ильич! Можно ли выдумать грязней и похабнее! А пословицы! «За битого двух небитых дают»… «Простота хуже воровства»…»
И не без справедливости «насмешливо» Тихон отвечает: «Значит, по-твоему, нищим-то лучше жить?»
Быть может, именно сгущение мрака иных страниц «Деревни», изображающих крестьянство, и вызвало затем, много лет спустя у Бунина такое преувеличенно резкое недовольство собой и своим знаменитым детищем. В эмиграции, в Грассе, готовя «Деревню» для собрания своих сочинений, он, как вспоминал Б. Зайцев, вдруг взрывался яростным, на весь дом криком:
«Писатель с мировым именем и вдруг написал такое… (скажем элегантно: «удобрение»)».
Автор «Косцов» и «Жизни Арсеньева», с их очищенным от всего темного непосредственным признанием в любви к России, в самом деле, мог с временной дистанции пересмотреть что-то важное (что и было сделано) в «Деревне». Однако ведь не о беспросветности и мраке говорят центральные персонажи. И оба брата – «мироед» Тихон и «русский анархист» Кузьма – заслуживают чего-то большего, нежели презрения и жалости. Тихон Красов не в пример крупнее, значительнее как личность своего брата. Основная черта Кузьмы Ильича – беспомощность. От беспомощности и его шараханья по жизни – толстовец, босяк, «поэт из народа», нелепо рифмующий слова о том, как
В семьдесят седьмом году
Вздумал турка воевать,
Подвигал свою орду
И хотел Россию взять…
От беспомощности и резкая смена облачительства умиленностью или внезапное и страшное осознание того, что он находится у последней черты, когда необходимо «или по святым местам уйти, в монастырь какой-нибудь, или – просто дернуть по горлу бритвой».
Тихон Ильич Красов энергичен, деловит, к тому же хорош собой, но и он не просто «кулак», «мироед», нахапавший двести десятин. В резкой светотени предстает перед нами портрет «кулака-философа». Мысль о суетности и нелепости деловой жизни все чаще, все неотступнее посещает его. От немой кухарки имел ребенка (которого она задавила во сне), потом женился на пожилой горничной старухи княжны Шаховской, но жена все разрешалась мертвыми девочками. «Да для кого же вся эта каторга, пропади она пропадом?» – сетует Тихон Ильич. Но трогательна и выразительна сцена, когда раз, заглянув в пустую кухню, Красов увидел жену возле люльки с чужим ребенком: «Она сидела на парах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню… И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, не оробела, только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала:
– Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику…»
Воистину, читая иные страницы бунинской прозы 1910-х годов, вдруг ощущаешь, что писатель словно бы следует за нелюбимым им Достоевским, с его принципом совмещения резких противоположностей, враждующих начал в человеческой душе. «Чудной мы народ! – рассуждает сам с собой Тихон Красов. – Пестрая душа! То чистая собака человек, то грустит, жалкует, нежничает, сам над собою плачет… вот вроде Дениски или его самого, Тихона Ильича…» Значительность этого героя проявляется уже в том, что мыслит он неожиданно глубоко и сильно, хотя и не прикоснулся, как Кузьма, к «культуре» и «литературе».
Зайдя на чужое кладбище, Тихон, совсем в духе бунинских «философствующих» героев, размышляет: «Как коротка и бестолкова жизнь! ‹…› где правда? Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязного воска, – все, что осталось от человека. ‹…› Но все ли? Гниют цветы, ленты, кресты, гробы и кости в земле, – все смерть и тлен!» Но шел далее Тихон Ильич и читал: «…так и при воскрешении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении». Если его брат Кузьма, кажется, вообще отказывает русскому человеку в духовности («Какой там Господь у нас! Какой Господь может быть у Дениски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня?»), то Тихон Красов думает по-иному. Он, странно сказать, предшественник длинной цепи позднейших героев Бунина, которые напряженно осмысляют: «Зачем все это?»
И нищий, и царь одинаковы перед лицом смерти. Тогда зачем богатство, слава, наслаждение женской красотой, власть и могущество? Так восточная мудрость песни о Темир-Аксак-Хане, которую мучительным криком ведет нищий – «столетняя обезьяна в овчинной куртке» (позднейший рассказ «Темир-Аксак-Хан»), вдруг смыкается с доморощенными думами русского полуграмотного богатея. Думами, которые даже у Кузьмы Ильича вызывают равнодушно-безнадежный отклик: «Рехнулся… Да туда и дорога. Все равно!»
С «сокрушенным вздохом» исповедуется в конце повести Тихон Красов перед братом: «Ах!.. Ах, брат ты мой милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом Его! Читаю вот по вечерам требник – и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно было слова такие сладкие придумать! Да вот постой…
– Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижу в гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, безгласну, не имеющую вида…
– Воистину суета человеческая, житие же – сень и сомнение. Ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе цари и нищии…»
Тихон Красов неожиданно оказывается хоть и в отдаленном, по явном духовном родстве с такими непохожими на него людьми, как капитан из «Снов Чанга», старый князь (рассказ «Всходы новые») или воротила Зотов («Соотечественник»), ощущающие под собой бездну. Словно очнувшись под конец суетной, стяжательской жизни, итожит он пройденное, ища источник света. Недаром писатель в продолжении «Деревни», по свидетельству В. Н. Муромцевой-Буниной, намеревался показать, что Тихон Ильич умирает, а Кузьма переезжает в Москву (где попадает в кружок самоучек, а затем и в художественный кружок). С