Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 50 из 93

ными тенорами вопит о гнойном Лазаре, об Алексее Божьем человеке, который, в жажде нищеты и мученичества, ушел из-под отчего крова «ня знамо куда…» («Я все молчу»).

Подобно другому крупнейшему мастеру – художнику М. В. Нестерову, как раз в 1910-е годы работавшему над огромным полотном «Душа народа» («На Руси»), Бунин стремится крупно, масштабно запечатлеть душу народа, специфическое в ней, хотя его итоговая картина отличается от нестеровской резким совмещением темных и светлых тонов, мучительными поисками «праведной жизни». Два молодых, полных сил и надежд человека – чиновник Селехов и семинарист Иорданский – претендуют на руку барышни Александры Васильевны («Чаша жизни»). И вся их жизнь суетно и нелепо ушла на соперничество, на состязание друг с другом в достижении известности и почета. Но вот, встретившись с Иорданским, уже дряхлым стариком, некий Горизонтов, заботящийся только о здоровье своего гигантского тела и прозванный за уродливую громадность «мандриллой», справедливо вопрошает «умнейшего в городе человека»:

– Зачем вы живете?

Этот вопрос задает своим героям Бунин.

В характере русского человека писатель видит не только темные стороны; он любуется богатствами сил, огромными возможностями, одаренностью народа, хотя тут же подчеркивает и присущий ему скрытый трагизм. «Странно, неожиданно проявляются таланты на Руси, и чудеса делают они при счастливых жребиях!» Слова эти сказаны о брянском мужике Зотове, недавнем мальчике на побегушках у богатого купца, сделавшемся, словно по щучьему велению, крупным коммерсантом трезвой, европейской хватки («Соотечественник»). Да есть ли слабости у этого на вид не то шведа, не то англичанина, где-то близ экватора ворочающего делами и толково дающего указания в сухом треске «ремингтонов»?

Автор действительно не находит в Зотове слабостей, но обнаруживает полную запутанность дел, мыслей, чувств, ведущую «благополучного» героя краем скрытой для других пропасти («Ну, да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, поглубже всунув его в рот, все эти дела, мысли, чувства разлетятся к чертовой матери!»). Немецкой аккуратной душе, какому-нибудь педантичному Отто Штейну (одноименный рассказ), такое никогда не придет в голову. Но что это – «привилегия» русской души или отражение общей бессмыслицы бытия?

Решить этот вопрос Бунин пытается прежде всего в сфере нравственно-философской. Его влечет тема катастрофичности, воздействующей и на общее предназначение человека, и на возможность счастья и любви. Закономерно, что в бунинском творчестве 1910-х годов все более явственно ощущается одна «генеральная» литературная традиция. Она связана с именем писателя, который был для Бунина любимейшим художником и мыслителем, – с именем Толстого.

Смысл исканий

Для русских писателей начала века это была совершенно особенная фигура, не соизмеримая ни с чем. Чехов, Короленко, Горький, Розанов, Куприн, Андреев, Блок, Брюсов, Бальмонт – писатели полярных направлений и тенденций – с единодушным восхищением и удивлением обращались к Толстому, «единственному гению, живущему теперь в Европе» (А. Блок). И все же, пожалуй, ни у кого из них, в их жизни и творчестве, Толстой не занимал такого исключительного места, как у Бунина.

Тут соединились все: и непогрешимый авторитет Толстого-художника, и его «учение», подвигнувшее юношу Бунина на попытку «опроститься», и близость к народу, крестьянству, и нравственная высота, и, конечно, религиозная философия – взгляды на назначение человека, на жизнь и смерть. Он с детства слышал о Толстом в семье: всемирно известный писатель и – земляк, «сосед», да еще и знакомый Буниных (с ним, как мы помним, встречался отец, участвовавший «охотником» в Крымской кампании). Толстой так занимал воображение мальчика, что однажды тот «закатился» верхом в сторону Ясной Поляны, до которой было около сотни верст. Отзывы юного Бунина о толстовском творчестве выдержаны в восторженном тоне: «Великое мастерство! Просто благоговение какое-то чувствую к Толстому!»

Пережив увлечение идеями опрощения, переболев толстовством, Бунин с годами осознавал все более и более, что значит Толстой для России, ее литературы, ее духовного движения. Подобно Чехову, подобно Блоку, Бунин-художник видит залог успешного преодоления русской культурой всех трудностей в самом факте, что вот где-то рядом живет Толстой, при котором не может быть совершено непоправимых ошибок. Кончину его Бунин воспринял как величайшее личное несчастье и как утрату, последствия которой скажутся на всей общественной жизни страны. «Хотел наутро ответить Вам, – писал он Горькому 13 ноября 1910 года, – но утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): «Конец». И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез». Смерть Толстого, очевидно, заставила Бунина с особенной остротой ощутить всю громадность его духовного наследия. И чем дальше, тем глубже и значительнее было воздействие на него эстетических и нравственно-религиозных принципов Толстого.

Это внутреннее, творческое «движение к Толстому» оказалось, однако, процессом длительным и сложным, так как оно предполагало значительный личный и духовный опыт, выношенность взглядов, сложившееся мировоззрение. Межой и тут может служить «Деревня» или, чуть раньше, цикл очерков «Тень птицы», с их религиозно-философскими исканиями, острым чувством сопричастности к жизни всего человечества, устремленностью писателя «познать тоску всех стран и всех времен». В короткий же, но чрезвычайно плодотворный период 1910–1916 годов, когда на первом месте в его творчестве окончательно оказывается, по собственному признанию Бунина, «душа мужицкая – русская, славянская», весь нравственно-художественный комплекс идей Толстого становится для него особенно важным.

Что касается техники, литературного мастерства, то явные следы воздействия Толстого-художника, так далеко двинувшего вперед основы реалистической изобразительности, заметны еще в бунинских рассказах конца 1890-х и начала 1900-х годов. Но именно отсутствие ясной нравственной оценки, нравственного обобщения при наличии обобщения художественного вызвало в свое время неодобрительный отзыв Толстого о бунинском рассказе.

Десятилетие, отделившее этот рассказ («Заря всю ночь») от таких произведений, как «Худая трава», «Чаша жизни», «Весенний ветер», «Братья», «Господин из Сан-Франциско», «Сны Чанга», не только отражает стремительность восхождения писательской звезды Бунина, но и подтверждает глубокое, подлинно органичное усвоение им важнейших принципов Толстого.

Было бы, разумеется, непростительной ошибкой рассматривать, скажем, крестьянскую тематику у Толстого и Бунина в изолированном от общественной жизни, условно-литературном сопоставлении. Как всякий большой художник, Бунин шел в своих исканиях не от литературы, а от действительности, и нас интересует, удалось ли ему, подобно Льву Толстому, отразить основные конфликты русской деревни того времени.

Толстой, выступивший после пережитого им духовного перелома в знании, «добро– и самовольно принятом на себя, адвоката 100-миллионного земледельческого народа», еще уповал на «праведную» жизнь крестьянства и отвергал «разврат» городов. У Бунина, писавшего о деревне в основном после революции 1905–1907 годов, такой возможности не было. Он не видел выхода, даже утопического. Однако, говоря об ограниченности Бунина, не следует упускать из виду и другое обстоятельство. Бунина, крупнейшего писателя XX века, в 1910-е годы глубоко волнует судьба русского крестьянства, и, начиная с «Деревни», свои надежды, сомнения, упования он облекает в художественную плоть, черпая материал из народной жизни. К тому же мрачные картины «Деревни» или «Ночного разговора» в более поздних бунинских произведениях сменяются иными, противоположными зарисовками. Так, откликаясь на появление сборника «Чаша жизни» (1915), критик Ф. Батюшков, рассмотревший рассказы «Весенний ветер» и «Братья», писал: «Бунин подошел к философии Толстого. Он вновь в мужике и человека обрел ‹…›. Бунин все более утверждается на пути стать не только наблюдателем жизни, но и мыслителем о жизни».

Как далеко мог, однако, уйти Бунин по этому плодотворному и ответственному пути «мыслителя о жизни»? Вспоминается фраза из статьи другого критика – А. Дермана, написавшего о «Господине из Сан-Франциско»: «Если бы он не был столь похож на некоторые вещи Толстого, перед нами, несомненно, было бы подлинно гениальное произведение». Хотя Бунин и резко отличался от многих современников, собратьев по перу (беззаботных по части «умствования»), тяготением к загадкам бытия, обнаруживая порой поразительные прозрения, он не обладал «генерализующей» и огненосной способностью мысли, как это было у любимого им Толстого и нелюбимого Достоевского, и нуждался постоянно в путеводном, идущем извне обобщении.

Бунин был слишком земным, слишком «посюсторонним» человеком, он с горечью называл «постыдными словами» чью-то крылатую фразу: «Я жил лишь затем, чтобы писать». Он, можно сказать, жил для того, чтобы жить. Характерна в этом смысле запись Г. Н. Кузнецовой в ее «Грасском дневнике» 2 октября 1932 года: «После обеда разговаривали в кабинете о Будде, ученье которого И[ван] Алексеевич] читал мне перед тем. От Будды перешли к жизни вообще и к тому, нужно ли вообще жить и из каких существ состоит человек. И[ван] Алексеевич] говорил, что дивное уже в том, что человек знает, что он не знает… и что мысли эти в нем давно и что жаль ему, что он не положил всю свою жизнь «на костер труда», а отдал ее дьяволу жизненного соблазна. «Если бы я сделал так – я был бы одним из тех, имя которых помнят».

Скорбя о том, что он не положил всю свою жизнь на «костер труда», Бунин противопоставляет собственной судьбе иные – судьбы пророков, философов, «учителей жизни». Можно подумать, что речь идет о некоем аскетизме мыслителя, о героическом отказе от всего суетного и мирского во имя идеальной цели. Не совсем так. Недаром в трактате «Освобождение Толстого» (1937) Бунин славит жизнь любимого писателя и философа, воспринимая ее как безмерное