В прекрасном мире, на прекрасной земле живут доведенные или доведшие себя до отчаянного положения люди – Лопата, оголтело пропивающий землю и мельницу, себя; отец бессмысленно убитого Ваньки Цыпляева («Шея клетчатая, пробковая. Рот – спеченая дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной») или тот мальчишка-идиот у Рогулина, который бьет конфоркой самовара об стену «и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее».
И тут же:
«Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют стволами, – точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие – точно паникадила в кисее с блестками (капля дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-сизые ягоды на можжевельнике».
И вот еще одно, и немаловажное, значение дневников. Оказывается, в них откладываются не только сюжеты, материал, подробности будущих рассказов и повестей, но и выкристаллизовываются, отливаются почти готовые формулы для будущих стихотворных строк. Через одиннадцать дней после этой записи, 23 июля 1912 года, появляется стихотворение «Псковский бор», с его эффектной и уже знакомой нам концовкой:
И ягоды туманно-сини
На можжевельнике сухом.
Таким образом, читая дневники, мы присутствуем в мастерской художника, следим за его резьбой по слову.
Но главное в предреволюционных дневниках все-таки, понятно, в другом. Их как бы содрогает непрерывный подземный гул: предвосхищение неизбежности случившегося с великой Россией. В охваченной брожением деревенской глуши, в августе 1917 года, Бунин горестно размышляет: «Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделить из себя никого, управляется Гоцами, Данами, каким-то Авксентевым, каким-то Керенским и т. д.». Прослеживая эту тему в бунинских дневниках, идя против течения времени вспять, видишь, что она занимала писателя давно и ввергла его в состояние безоглядного пессимизма, почти отчаяния.
В суровые дни мировой войны Бунин все чаще, все настойчивее возвращается к вопросу: что же такое народ, что такое Россия? И какова была действительная, а не мнимая роль интеллигенции в ее истории? Мысли подталкивались и ускорялись злобой дня. Вот приходит в деревню мартовская книжка за 1916 год журнала «Современный мир» со статьей Е. Чирикова, где он заявляет о своей вере в русский народ-богоносец и его способность к созиданию. Бунина она приводит в ярость: «Народ, народ!» А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что они сделали для него, этого действительно несчастного народа?»
Бунин приходит к невеселым обобщениям:
«Ах, уж эти русские интеллигенты, этот ненавистный мне тип! Все эти Короленко, Чириковы, Златовратские! Все эти защитники народа, о котором они понятия не имеют, о котором слова не дают сказать. А это идиотское деление народа на две части: в одной хищники, грабители, опричники, холопы, царские слуги, правительство и городовые, люди без всякой чести и совести, а в другой – подлинный народ, мужики, «чистые, святые, богоносцы, труженики и молчальники». Хвостов, Горемыкин[7], городовой – это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это – тоже не народ? Народ-то – это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие. Очевидно, это и есть лучшая форма правления для русского народа, недаром же она продержалась триста лет! Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь! Нет, вот кому бы рты разорвать! Всем этим Михайловским, Златовратским, Короленкам, Чириковым!.. А то: «мирские устои», «хоровое начало», «как мир батюшка скажет», «Русь тем и крепка, что своими устоями» и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление об организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре!» и т. д. и т. п.
Запись эта сделана за год с лишним до предыдущей, 22 марта 1916 года, задолго до прихода к власти «новых варягов» – Гоцев и Керенских. Но еще раньше, в самом начале 1910-х годов, наблюдая каждодневно за «мужиками», Бунин ощущает прежде всего огромный резервуар спящих и, по его мнению, еще совсем диких, азиатских, разрушительных сил. И – пока еще как видение, как страшный сон – чудится ему пора, когда произойдет то, о чем «орет», едва войдя в избу и не глядя ни на кого, нищий странник – об «огненной реке», которую «пропустит» Господь.
Эту «огненную реку» Бунин вполне ожидал.
Лето и осень 1916 года он прожил в деревне Глотово, хандрил, жаловался в дневнике: «Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал, – опять-таки уж очень давно, – и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война – какое великое душевное разочарование принесла она мне!..»
И это говорилось о времени, когда написаны «Сны Чанга», «Петлистые уши», «Старуха», «Пост», «Третьи петухи», а главное – когда происходит необыкновенный взлет в поэзии Бунина. Просто какое-то пиршество стихов!
В январе 1916 года написано пятнадцать стихотворений, в феврале – четырнадцать, в июне – тринадцать, в июле – двенадцать, в августе – тринадцать. И каких стихотворений! Среди них «Святогор и Илья», «Святой Прокопий», «Сон епископа Игнатия Ростовского», «Кадильница», «Край без истории…», «Архистратиг средневековый…», «Канун», «Последний шмель», «Настанет день – исчезну я…» и т. д. В один день 23 января написано четыре стихотворения, 24-го и 25-го – по три. Какое уж тут «бесплодие»!
Именно война, бессмысленная мировая бойня, когда многие писатели и поэты поддались шовинистическому угару, обстреливая дальнобойными стихами Берлин, заставила Бунина особенно остро почувствовать значение Слова. Родного русского Слова, в котором он видит залог бессмертия народа, культуры.
Молчат гробницы, мумии и кости –
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас другого достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный – речь.
Разговаривая с племянником Пушешниковым о войне, Бунин отмечал: «Я – писатель, а какое значение имеет мой голос? Совершенно никакого. Говорят все эти Брианы, Милюковы, а мы ровно ничего не значим. Миллионы народа они гонят на убой, а мы можем только возмущаться, не больше. Древнее рабство? Сейчас рабство такое, по сравнению с которым древнее рабство – сущий пустяк».
Его диагноз однозначен: Россия накануне великих социальных потрясений, о которых не догадываются прекраснодушные интеллигенты, далекие от народа, попугайски повторяющие пустые заклинания о его «святости». И поэзия Бунина этой поры выражает его потаенные предчувствия, самые злободневные помыслы:
Сон лютый снился мне: в полнóчь, в соборном храме,
Из древней усыпальницы княжóй
Шли смерды-мертвецы с дымящими свечами,
Гранитный гроб несли тяжелый и большой.
Я поднял жезл, я крикнул: «В доме Бога
Владыка – я! Презренный род, стоять!»
Они идут… Глаза горят… Их много…
И ни един не обратился вспять.
Видя вокруг себя обилие социального зла, невежества, жестокости, темноты, насилия, став свидетелем кровавой мясорубки на четырехтысячеверстом фронте, Бунин со скорбью и страхом ожидает развала, падения «великой державы Российской». «Сон епископа Игнатия Ростовского», как и другие стихотворения, написанные в 1916 году в Глотове, полон смутных и тяжелых предчувствий, и его двойной, архаический и злободневный смысл весьма прозрачен. Бунин, с политическим консерватизмом, в пору революции выступил охранителем «исконных», стародавних устоев. Для него все кончено с «великой Россией» уже после февраля 1917 года.
Он решительно и категорически отверг Временное правительство и его лидеров, «комиссаривших» в Петрограде, видя в них жалкие фигуры, способные привести страну лишь к пропасти. В остром диалоге «Брань» (лето 1917 года) Бунин заставил бедняка Сухоногого, который по-народному метко обличает «справного» хозяина Лаврентия, одновременно выбранить и «Ванькину державу», не оставившую ничего от «великого Бога и великого государя».
В Одессе, вспоминая свой отъезд, почти бегство из Глотова, 21 октября (3 ноября) 1918 года Вера Николаевна записала:
«Как я все хорошо вижу, точно это было вчера. Помню, как я ходила в контору Бахтеяровой говорить с офицером по поводу благонадежности солдат. Накануне в деревне появился солдат-еврей и матрос. Матрос, перед тем как священник вышел с крестом, обратился к прихожанам, чтобы завтра… они все собрались, он будет держать речь. В час дня явился посланный из Предтечева… там начались беспорядки. Мы сидели и читали вслух «Село Степанчиково», когда С. Н. Пушешникова вошла и сказала нам об этом. А в два часа, когда Ян сидел и писал стихи, явился из Петрищева мужик и объявил, что начались погромы».
В зареве революционного пожара, знаменитого «русского бунта», описанного Пушкиным, Бунин навсегда покинул деревню. Теперь для него она будет жить только его памяти, в его книгах.