Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 58 из 93

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

Завывает Эренбург,

Жадно ловит Инбер дичь его, –

Ни Москва, ни Петербург

Не заменят им Бердичева.

16 февраля.

Вчера вечером у Т‹олстых›. Разговор, конечно, все о том же, – о том, что творится. Все ужасались, один Шмелев не сдавался и все восклицал:

– Нет, я верю в русский народ! ‹…›

Простясь с Чириковым, встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал:

– Деспот, сукин сын!

Сейчас сижу и разбираю свои рукописи, заметки, – пора готовиться на юг, – и как раз нахожу кое-какие доказательства своего «деспотизма». Вот заметка от 22 февраля 15 года:

– Наша горничная Таня, видимо, очень любит читать. Вынося из-под моего письменного стола корзинку с изорванными черновиками, кое-что отбирает, складывает и в свободную минуту читает, – медленно, с тихой улыбкой на лице. А попросить у меня книжку боится, стесняется… Как жестоко, отвратительно мы живем!

Вот зима 16 г‹ода› в Васильевском:

– Поздний вечер, сижу в кабинете, в старом спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старой лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:

– Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.

Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: «Нарочному уплатить 70 копеек». И, как всегда, карандашом и очень грубо цифра семь исправлена на восемь: исправляет мальчишка этого самого «нарочного», то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы и мороза, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.

– Махоточка, опять приписала за доставку? И еще прибавки просишь?

– Барин, – отвечает Махоточка деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу выбило. Ведь двадцать верст туда и назад…

С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окно: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморозью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?

В кабинете разрываю телеграмму: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!» Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам. ‹…›

20 февраля.

Ездил на Николаевский вокзал.

Очень, даже слишком солнечно и легкий мороз. С горы за Мясницкими воротами – сизая даль, груды домов, золотые маковки церквей. Ах, Москва! На площади перед вокзалом тает, вся площадь блещет золотом, зеркалами. Тяжкий и сильный вид ломовых подвод с ящиками. Неужели всей этой силе, избытку конец? Множество мужиков, солдат в разных, в каких попало шинелях и с разным оружием – кто с саблей на боку, кто с винтовкой, кто с огромным револьвером у пояса… Теперь хозяева всего этого, наследники этого колоссального наследства – они…»

Помимо обычного для Бунина, но всегда поражающего читателя блеска изобразительности и – что немаловажно, – поверх страстной субъективности описаний проступает панорама гигантской ломки социальных этажей, когда иззябшая Махоточка должна была трястись на морозе двадцать верст, чтобы передать пустую и дурацкую телеграмму, а любознательная прислуга лишь тайком, на порванных черновиках, могла утолить свою страсть к чтению.

Здесь примечательно то, что Бунин говорит о «своем», собственном, пусть и вынужденном, невольном «деспотизме», о привилегиях, которыми он пользовался лично и благодаря которым бывал обижен простой человек. О том же, как несправедлива была та Россия, как жестоко унижен, темей и несчастен народ, – просто вопиет бунинское творчество. Тут доказательств и примеров не нужно. Вспомним его прозу, начиная с рассказа «Танька» (героиня его – бедная деревенская девочка, которая могла стать впоследствии горничной у «господ» Буниных), и последующие – стихи «Пустошь», «Деревню», «Веселый двор», «Суходол», «Захара Воробьева» и т. д.

Но это было до всего, что переживает ныне Россия. И Бунин приходит в ярость, когда, например, Шмелев теперь, в дни великой смуты, бодро восклицает: «Нет, я верю в русский народ!» – видит в этом наивность, близорукость, за которую можно поплатиться скоро и очень дорого (как это оказалось, кстати, со Шмелевым, единственного сына которого в Крыму двадцатого года большевики вытащили из лазарета и в числе десятков тысяч других жертв расстреляли).

Бунин собирает деньги на отъезд – продает с этой целью книги, добивается визы через Фриче, которого знал до революции и который теперь занимает высокий пост. Ехать решено через Оршу, куда уходят эшелоны с немцами: идет обмен пленными.

Он волнуется оттого, что оставляет старшего брата, человека мало приспособленного к трудностям, теряющегося, даже беспомощного. «Мы звали с собой ехать Юлия Алексеевича, – вспоминала Вера Николаевна, – но он решил ждать выздоровления Н. Ал. П‹ушешникова› (любимый племянник Бунина, оставивший о нем воспоминания. – О. М.), который тоже намеревался приехать к нам». Скорее всего, Юлий Алексеевич, барин, имевший уютную квартиру на Поварской, хорошую библиотеку, свою «потаенную» любовь в Москве, страшился трудного и, возможно, драматического путешествия – в неизвестность из насиженного угла. Он, видимо, – совсем в «фамильном» бунинском духе – махнул рукой: авось обойдется. И остался.

23 мая 1918 года Бунины приехали на Савеловский вокзал. Провожал их один Юлий, простившись в слезах. Бунины навсегда покинули Москву.

5

Орша в те поры была уже «немецкой» территорией, заграницей. Здесь Бунин «плакал», «оставив за собой развалины России». В Минске пришлось перетаскивать вещи на другой поезд. Первая встреча с беженкой: это Вера Инбер, которая едет из Москвы в Одессу.

На поезде добрались до Гомеля, где пересели на пароход. Киев представлялся Буниным чуть ли не землей обетованной. Он и был главным «перевалочным пунктом» на пути русских эмигрантов на юг, сверху вниз, по великой карте бывшей Российской империи.

Но и здесь ощущалось дыхание Гражданской войны, пусть отдельными страшными приметами, для Бунина – удручающими. Сохранилась только одна его запись этой поры:

«Лето, восемнадцатый год, Киев.

Жаркий летний день на Днепре. На песчаных полях против Подола черно от купающихся. Их все перевозят туда бойкие катерки. Крупные белые облака, блеск воды, немолчный визг, смех, крик женщин – бросаются в воду, бьют ногами, заголяясь в разноцветных рубашках, намокших и вздувающихся пузырями. Искупавшиеся жгут на песке у воды костры, едят привезенную с собой в сальной бумаге колбасу, ветчину. А дальше, у одной из этих мелей, тихо покачивается в воде, среди гнилой травы, раздувшийся труп в черном костюме. Туловище полулежит навзничь на берегу, нижняя часть тела, уходящая в воду, все качается – и все шевелится равномерно выплывающий и спадающий вялый бурак в расстегнутых штанах. И закусывающие женщины резко, с хохотом вскрикивают, глядя на него».

Люди, как и полагается, веселы и рады – теплу, солнцу, лету, днепровской ласковой воде, купанию, кострам, импровизированным обедам. Что им какой-то труп! Лишь женщины со звериным, животным любопытством поглядывают на «вялый белый бурак». А Бунин, чувствуется, весь сжимается, видя этот труп, то ли принесенный течением сверху, то ли просто скинутый ночью лихими людьми в Днепр. Может ли быть такое в обычной, мирной жизни? Опять грозное напоминание, «мементо», которое торопит уехать и из Киева.

Путь Буниных лежал в Одессу.

6

Очень многое связывало Бунина с Одессой.

Он любил этот южный, многоязычный город: русские, украинцы, евреи, греки, молдаване – настоящее капище, его огромный порт, пароходы, бакланы, с резким криком ныряющие за рыбой, бульвары, памятники Екатерине Великой и Дюку Ришелье, роскошное здание оперы – и воспел его в многочисленных стихах.

Отсюда в давнем уже 1907 году он ехал с Верой Николаевной в свадебное путешествие по Святой Земле, отсюда же отправлялся в далекие странствия, в Индию, на Цейлон. Здесь он познакомился с Куприным. Здесь жили его друзья – Буковецкий, Федоров, Нилус, которых он именовал просто: Евгений, Митрофаныч, Петр – и с которыми съел, что называется, пуд соли. Он и хочет теперь поселиться вместе с ним в это смутное, переменчивое время.

Правда, мысль об Одессе, очевидно, не могла не вызывать и немало горького, печального, неприятного. Здесь умер единственный сын Бунина, пятилетний Коленька, и по сию пору жила первая его жена – Аня, Анна Николаевна, – все еще Бунина. Здесь застрелился в 1915 году его едва ли не самый близкий друг – художник Куровский, незабвенный «Павлыч».

Но в Одессе, как считал Бунин, твердая власть – французы, и это было главное.

Приехав 3 (16) июня 1918 года, Бунины сняли дачу на Большом Фонтане у Шишкиной.

«Опять новая жизнь! – восклицает уже привыкшая к странничеству Вера Николаевна. ‹…› Я сижу на веранде с цветными стеклами – как это хорошо! На столе розовые лепестки розы, а в бутылке красная роза – принес Митрофаныч. «Лучшая роза из моего сада!»

У нас Нилус. Он согласился на предложение Яна жить с нами, Буковецкий еще колеблется».

В эту короткую пору 1918–1920 годов в Одессе оказалось немало писателей, поэтов, артистов: гр. А. Н. Толстой, М. А. Волошин, Н. А. Тэффи, Т. Л. Щепкина-Куперник, Г. Д. Гребенщиков, И. С. Соколов-Микитов, М. О. Цетлин, молодой М. А. Алданов. В Доме артистов выступал со своими романсами А. Н. Вертинский. С труппой актеров приехала кинозвезда Вера Холодная.