Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 59 из 93

Здесь, на Большом Фонтане, Бунина регулярно навещает демобилизованный офицер и начинающий литератор Валентин Катаев. Об их знакомстве и завязавшихся отношениях Бунин вспоминал много позднее, уже в Грассе.

В 1920-е и до начала 1930-х годов некоторые «умеренные» эмигрантские газеты и журналы регулярно перепечатывали на своих страницах произведения советских писателей – М. Булгакова, Л. Леонова, М. Зощенко, Б. Пильняка, И. Эренбурга, Л. Гумилевского и т. д. В один из сентябрьских дней 1930 года Бунин в рижской газете «Сегодня» прочел рассказ В. Катаева «Отец» и сказал своим близким – жене и Галине Кузнецовой:

«– Нет, в нем какая-то дикая смесь меня и Рощина (литератор, живший на вилле у Буниных. – О. М.). Потом такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он, например, делает с обрывками газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.

– А разве он сидел в тюрьме?

– Думаю, да.

– Он красивый, – сказала В[ера] Н[иколаевна]. – Помнишь его в Одессе у нас на даче?

– Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: «Я – Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам». И так это смело, с почтительностью, но на грани дерзости. Ну, тетрадка, конечно. Потом, когда он стал большевиком, я ему такие вещи говорил, что он раз сказал: «Я только от вас могу выслушивать подобные вещи».

Познакомившись с Буниным в июле 1914 года, Катаев с тех пор боготворил его. Чувство это только усилилось после новой встречи четыре года спустя. Правда, в позднейшей автобиографической повести «Трава забвенья» (1967) Катаев признается в безусловной любви сразу к двум современникам – Бунину и Маяковскому, хотя всякий раз оговаривает их эстетическую, больше того – человеческую несовместимость. При Бунине, замечает он, «я боялся даже произнести кощунственную фамилию Маяковский. Так же, впрочем, как впоследствии я никогда не мог в присутствии Маяковского сказать слово: Бунин. Оба они взаимно исключали друг друга».

Но тем не менее Катаев стремится повенчать их в своей душе.

Не оттого ли, кстати, в «Траве забвенья» мы встречаем как бы двух Катаевых – «бунинского» и «маяковского»? Конечно, нельзя простодушно рассматривать повесть как чисто «вспоминательное» произведение. Недаром сам автор признается, что это во многом вымышленная автобиография, «мемуары одного лица, написанные другим». Однако такое признание не освобождает от впечатления разорванности, производимого героем. Словно бы два спутника двух великих писателей выступают в разных актах одной пьесы. В промежутках между перевоплощением герой появляется в маске: он уже не Катаев, а некто Рюрик Пчелкин, которому автор «дал свою телесную оболочку и живую душу, но имени своего давать не хотел».

И странное дело: тот, «первый Катаев», запечатлен более зримо, хотя, кажется, ничего общего не имеет с автором знакомых нам произведений 1920-х годов, популярным советским писателем и драматургом. «Мне, русскому офицеру, Георгиевскому кавалеру…» – повторяет он. На летней вешалке у него бесстрашно висит офицерская шашка «за храбрость» с анненским красным темляком. Это «настоящий ученик Бунина», его «подмастерье» (мотив, звучащий так же настойчиво): «В решительно сжатых челюстях и напряженно собранном лице своего учителя», «со сладким ужасом слушал я слова своего учителя…», «Я приносил Учителю все новые и новые рассказы и стихи…» и т. д.

«Я сын Революции, – говорит «другой» Катаев. – Может быть, и плохой сын. Но все равно – сын». Это уже острослов, афоризмы которого расходятся по левым литературным кругам наравне со словечками Маяковского, близкий друг и единомышленник Олеши и Багрицкого. Это один из тех революционно настроенных молодых писателей, на которых Бунин сердито стучит палкой.

Когда же произошло перевоплощение «первого» Катаева во «второго»? Нетрудно убедиться, что расхождение между Буниным и Катаевым нарастало по мере приближения к Одессе красных.

Двадцать первого марта 1919 года в особняке Буковецкого зазвонил телефон. «Кто говорит?» – «Валентин Катаев. Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят». – «Как, что такое, когда?» – «Сию минуту». – «Вы с ума сошли?» – «Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!» – вспоминал Бунин. – Выскочил из дому, поймал извозчика и глазам не верю: бегут нагруженные ослы, французские и греческие солдаты в походном снаряжении, скачут одноколки со всяким военным имуществом. ‹…› А в редакции – телеграмма: «Министерство Клемансо пало, в Париже баррикады, революция…»

В начале апреля в город вступили серые папахи с огромными красными бантами…

С этого момента Катаев становится «сыном революции». В. Н. Муромцева-Бунина 12 апреля заносит в дневник: «Вчера заседание профессионального союза беллетристической группы. Народу было много. Просили председательствовать Яна. Он отказался. ‹…› Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов, с острым лицом и преступным видом, Олеша, Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты обветшалым писателям. Держали они себя нагло, цинично, и, сделав скандал, ушли. ‹…› Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами, а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет…»

Двадцать пятого апреля характерная запись самого Бунина:

«Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: «За 100 тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки…»

Но с появлением в Одессе белых с Катаевым происходит очередная трансформация: он снова вступает в Добровольческую армию (а Э. Багрицкий – даже в контрразведку) и отправляется сражаться с большевиками. Сохранилось его письмо Бунину той поры:

«Дорогой учитель Иван Алексеевич,

Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссии». Каждый день мы в боях и под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности – орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны – не оправдались. Работаю от всего сердца. Верьте мне. Пока мы захватили 5 станций. Это значительный успех. Честно думаю о Вас. Несколько раз читал Ваши стихи в «Южном слове». Они прекрасны. С каждым новым Вашим стихотворением я утверждаюсь во мнении, что вы настоящий и очень большой поэт» и т. д. Уж не это ли было причиной тому, что Катаев как участник белого движения попал в 1920 году, в Одессе, в чрезвычайку?

Все эти эпизоды, конечно, обойдены в катаевской «Траве забвенья». Зато нашлось место для упреков в адрес Бунина. В том же 1967 году я откликнулся на «Траву забвенья» большой статьей в «Литературной газете», где, помимо прочего, постарался опровергнуть катаевское обвинение в измене Бунина родине.

«Задолго до Октября, – говорилось в статье, – избрал он свою позицию – охранителя стародавних устоев. ‹…› Вот почему не совсем удачно выражение Катаева: «Бунин променял две самые драгоценные вещи – Родину и Революцию – на чечевичную похлебку так называемой свободы и так называемой независимости». Что до революции, то вряд ли можно «променять» то, чем не обладал, во что не верил, чего не поддерживал. «Променял» ли он Родину? В своем собственном понимании Бунин не сделал этого ни тогда, ни в годы фашистской оккупации, когда ему сулили золотые горы за сотрудничество с гитлеровцами, а он не соглашался, хотя доходил до обмороков от голода».

Отдавая дань виртуозности катаевского мастерства, я пытался указать на его «холодность», равнодушие, то есть безнравственность. В частности, отмечал:

«Иногда, впрочем, великолепные упражнения в наблюдательности кажутся неуместными и производят впечатление уже тягостное. Вот Катаев наезжает в Париж и в осиротевшей квартире на «рю Жак Оффенбах» встречается с Верой Николаевной Муромцевой-Буниной: «Мне кажется, я нашел определение этого белого цвета, который доминировал во всем облике Веры Николаевны. Цвет белой мыши с розовыми глазами». Какое отточенное и холодное мастерство!»

18 июля 1967 года Зайцев писал мне:

«…сегодня А‹лександр› А‹лексеевич›? (Сионский. – О. М.) прислал мне Вашу статью о Катаеве. Тут у меня и умолчаний нет. Просто хорошо. Очень удачно. И насчет белой мыши с розовыми глазами – мерзко. Вы не могли, конечно, этого слова употребить, но чувствую, недалеко от него были. Насчет того, что Иван голодал при немцах – брехня, все мы жили тогда несладко, и меня звали немцы печататься, и отказался, и никакого «героизма» здесь не было, но оба мы выросли в воздухе свободы (не улыбайтесь, Вас тогда еще и на свете не было), и никто нам не посмел бы диктовать что-то.

Катаева Иван считал ловкачом и перевертнем, но он и меня ругал Вишняку последними словами (его рассказ – рукопись – запоздал в «Соврем[енные] записки», а мой был уже набран, редактор хотел открыть № мною, «но зная характер Б[унина]», спросил его. Началась такая брань, что нельзя было в печати и упоминать). Все это тоже «Трава забвенья» (хорошее название)».

Итак, выросший «в воздухе свободы» Бунин никак не мог предать Родину. Даже после бегства французов из Одессы он, еще не желая покидать Россию, на что-то надеялся. А ведь были публичные выступления, статьи, стихи, и все пронизано неприятием революции. Новая власть за это по головке не погладит, Одесса вот-вот должна пасть.

Вера Николаевна горестно размышляет: «…я знаю, что под большевиками нам придется морально очень страдать, жутко и за Яна, так как только что появилась его статья в «Новом слове», где он открыто заявил себя сторонником Добровольческой армии. Но куда бежать? На Доу? Страшно – там тиф! За границу – и денег нет, да и тяжело оторваться от России».

Между тем уже на чемоданах и бывший московский городской голова В. Руднев, коммерсанты Цетлины, гр.