Все это произошло 4 апреля, а уже через два дня Цетлин, «очень волнуясь», сказал Бунину, что не сможет принять участия в новом деле. На вопрос, в чем причина, за Михаила Осиповича ответила Мария Самойловна: причина будто бы таилась в Толстом. Но толком ничего не могла объяснить. Бунин с Верой Николаевной отправились к Толстым. Им хотелось заодно посмотреть их новую квартирку. Помещение оказалось маленьким, но светлым, с чудесным видом на Сену, расположение комнат тоже было удобное. Алексей Николаевич спал, но скоро вышел. Когда Бунины рассказали о разговоре с Цетлиным, Толстой, с его практической сметкой, сразу все понял: Михаил Осипович прослышал о мощном берлинском конкуренте и не захотел рисковать своим капиталом. Зачем?..
Между тем Толстые и Бунины, кажется, неразлучны. Обеды, встречи по поводу и без повода, с той щедростью выдумки и фантазии, которыми был так богато наделен от природы Алексей Николаевич, следуют непрерывно. 8 апреля, к примеру, у Толстых, кроме Буниных, был В. Д. Набоков – один из лидеров конституционных демократов, соредактор популярной в старой России газеты «Речь», англоман, барин, брат русского посланника в Лондоне и отец начинающего поэта, который вскоре прославит себя под псевдонимом Сирин.
В русском Париже уже были в изобилии представлены все политические направления: кадеты, октябристы, монархисты и просто антибольшевики. «И с кем только не встречались мы чуть не каждый день в первые годы эмиграции на всяких заседаниях, собраниях и в частных домах! – вспоминал об этой поре Бунин. – Деникин, Керенский, князь Львов, Маклаков, Стахович, Милюков, Струве, Гучков, Набоков, Савинков, Бурцев, композитор Прокофьев, из художников – Яковлев, Малявин, Судейкин, Бакст, Шухаев; из писателей – Мережковские, Куприн, Алданов, Тэффи, Бальмонт». И с каждым из «бывших» беседы невольно приобретали характер «ретро», хотя они в один голос повторяли, что еще «не все потеряно». Что касается кадетов, то они были очень влиятельной левобуржуазной партией и в политическом спектре дореволюционной России занимали место правее эсеров. Именно кадеты, учитывая потенциал своей партии (а их поддерживало большинство русской интеллигенции), рассчитывали на безусловный приход к власти после падения монархии. Для этого, то есть для себя, они и расшатывали трон, подписав, в частности, еще в 1906 году так называемое «Выборгское воззвание». Среди авторов этого воззвания был и Набоков.
О кадетах и этом воззвании писал мне много позднее, 11 апреля 1964 года, Василий Витальевич Шульгин:
«После роспуска Государственной думы в июле 1906 года многие депутаты немедленно отправились в Финляндию, г‹ород› Выборг. Почему они поехали в Финляндию? Потому что, хотя Финляндия входила в состав Государства Российского, но на особых правах. Полномочия русской полиции, которая могла прекратить преступное сборище бывших членов Государственной думы, на финляндскую территорию не простирались. Вышеупомянутые бывшие депутаты воспользовались этим, в том числе и бывшие кадеты, и выпустили так называемое «Выборгское воззвание», которое в насмешку было названо выборгским кренделем, т. к. именно кренделями был известен г. Выборг. «Выборгское воззвание» представляло из себя революционную прокламацию, в которой население Российской империи призывалось не платить налогов и не давать государству рекрутов. В наше время за такое выступление подписавшие оное подверглись бы суровой каре. Но тогда было иначе. Выборжцы были осуждены на 3 месяца тюрьмы…»
Разговор у Толстых в тот далекий вечер 8 апреля 1920 года и вертелся вокруг всего этого, касаясь верховной власти, монархии и личности последнего царя. Набоков не без снисходительности говорил о Николае II, что его никто не любил и что сделать он ничего не мог. Он сетовал, будто благодаря лишь «случайностям истории» конституционные демократы не смогли взять в свои руки бразды правления, что им мешали «левые» – эсеры и меньшевики и «правые» – монархисты.
Так в сферу беседы попали эсеры, их тактика индивидуального террора, которой они придерживались сперва против царского правительства (уничтожение великого князя Сергея Александровича, а также ряда видных сановников), а после Октября – против большевиков (убийство Володарского, Урицкого, покушение на Ленина, планировавшееся убийство Троцкого и Зиновьева). Толстой, горячась, бранил Савинкова: «Он, прежде всего, убийца. Он умен, но он негодяй». От личности Савинкова перешли к его литературным сочинениям, которые тот печатал под псевдонимом Ропшин, к его стихам, к нашумевшему в свое время роману «Конь Бледный». Толстой рассказывал, что Савинков сам не написал бы ничего, ему помогал Мережковский.
Политика и литература переплетались так тесно и так больно, что отнимали у Бунина всякую охоту говорить о «чистой» эстетике, «мастерстве», «стиле». Но развлекал и отвлекал Толстой, с его артистизмом, обаянием, жизнелюбием, с его хлебосольством и остроумными записочками-приглашениями: «У нас нынче буйабез[13] от Прюнье и такое пуи (древнее), какого никто и никогда не пивал, четыре сорта сыру, котлеты от Потэн, и мы с Наташей боимся, что никто не придет. Умоляю – быть в семь с половиной!»
Двадцать восьмого апреля он пригласил к себе Буниных, выдумав серьезнейшую причину – «по случаю оклейки их передней ими самими»: «Может быть, вы и Цетлины зайдете к нам вечерком – выпить стакан доброго вина и полюбоваться огнями этого чудесного города, который так далеко виден с нашего шестого этажа. Мы с Наташей к вашему приходу оклеим прихожую новыми обоями».
Пили вино и рассуждали уже не только о литературе. Алексей Николаевич вдруг заговорил о том, стоит ли ему вообще писать. Такие приступы разочарования и даже отчаяния у него случались: Крандиевская вспоминает, как однажды он изорвал в клочья готовую рукопись и она тайком собирала и склеивала обрывки…
В общем, разговор получился серьезный. Бунин и Толстой сошлись на том, что «литература теперь заняла гораздо более почетное место, чем это было раньше». «Все поняли, – записывает Вера Николаева, – что литература – это в некотором роде хранительница России. Потом говорили об иррациональности в искусстве. Ян считает, что хорошо в искусстве не то, что иррационально, а что передает то, что хочет выразить художник. Приводил слова Фета, Ал. (К.) Толстого и других. Потом заговорили о Льве Николаевиче Толстом».
И так день за днем: встречи семьями, долгие беседы, споры, надежды, мечтания. Например, 2 мая 1920 года: «были у Толстых, а вечером Толстые у нас. Алексей Николаевич читал свои стихи. Он читает хорошо и хорошеет сам. Ян прочел свои 2 рассказа: «Сказка» и «Последний день».
Дружба такая тесная, что Иван Алексеевич даже решает летом жить вместе с Толстыми на одной вилле. Для этого он с Крандиевской едет 2 июля в местечко Диепп на поиски дачи. И хотя вкусы их разошлись и сделка по найму не состоялась, да и Вере Николаевне, чуждой всякой богемности, казалось, что с Толстыми «будет трудно жить» уже из-за некоей обоюдной «легкомысленности» их отношений к супружеству, ее Ян не собирается менять своего решения.
Правда, в мирные планы снова вмешивается «злоба дня», политика. В июне 1920 года из врангелевского Крыма приезжал П. Б. Струве. Бывший легальный марксист, а затем так называемый «умеренный правый», он занимал в Крымском правительстве пост управляющего внешними сношениями (то есть министра иностранных дел) и вел в Париже переговоры о признании Францией этого правительства.
Петр Бернгардович очень понравился Буниным, расспрашивал Ивана Алексеевича о его планах. «Ян говорил, – пишет Вера Николаевна, – что чувствует себя больным, в большой нерешительности». Больше же всего ему «хотелось бы уехать в Россию». Понятно, речь шла о врангелевском Крыме. Струве тогда ответил: «Нет, вам туда рано, подождите». И вот 26 августа телеграмма от Струве: «Вызывает Яна и Карташева в Севастополь». И письмо: «Переговорив с А. В. Кривошеиным, мы решили, что такая сила, как Вы, гораздо нужнее сейчас здесь у нас, на Юге, чем за границей. Поэтому я послал Вам телеграмму о Вашем вызове. Пишу спешно»[14].
Однако ни Бунин, ни Карташев, министр вероисповеданий во Временном правительстве, в Крым уже не выехали. Последний в европейской России белый анклав был обречен и должен был пасть. Через два с половиной месяца Красная Армия прорвала Перекопский перешеек. 15 ноября Вера Николаевна заносит в дневник: «Армия Врангеля разбита. Чувство, похожее на то, когда теряешь близкого человека».
Всякие надежды вернуться в «прежнюю» Россию рухнули. Надо было всерьез обустраиваться на французской земле.
К этой поре, к 1921 году, приходится, можно сказать, девятый вал эмиграции. В том числе эмиграции литературной. Вслед за Бальмонтом в Париже в короткий срок появляются Мережковский и Зинаида Гиппиус, Тэффи, Дон Аминадо (Шполянский), Гребенщиков, а за ними еще и еще. В тесном пространстве русского зарубежья столпились писатели, которые не только духовно, но даже физически, физиологически находились ранее как бы в несовмещающихся мирах. Символисты, акмеисты, мистические анархисты, эгофутуристы и т. д. – не против них ли метал громы и молнии Бунин в свой чрезвычайно резкой, как пощечина, речи на юбилее «Русских ведомостей» в 1913 году? И вот со многими из них приходилось жить, что называется, под одной парижской крышей: встречаться в одних компаниях, выступать на одних вечерах и даже ходить друг к другу в гости, ибо и эта человеческая потребность – общаться с себе подобными – писателю остро необходима.
За рубежом оказались, понятно, не только писатели, но и профессиональные издатели, газетчики, журналисты, просто предприимчивые люди. Очень скоро мощно заработала частная инициатива. Заказы и предложения начинают поступать к Бунину со всех сторон. 28 апреля 1920 года И. В. Гессен, видный кадет, редактор газеты «Речь», присылает письмо с просьбой о продаже Иваном Алексеевичем его сочинений в Берлин. Журнал «Современные записки», организованный в Париже эсерами, ожидает от Бунина новых вещей. Из Белграда приезжает Струве и прямо с порога спрашивает: «Есть рассказ?» Мережковские предлагают издавать еженедельник «Дневник писателей». В парижских «Последних новостях» и берлинском «Руле» регулярно появляются бунинские стихи, фельетоны, очерки.