Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 77 из 93

Слова эти оказались провидческими. Кузнецова покинула Бунина в зените его славы, после присуждения ему Нобелевской премии, познакомившись в Берлине с певицей Маргой Степун, обладавшей, по свидетельству мемуариста, «сильным характером и недюжинным голосом».

Позднее Бунин горько сказал Зайцеву:

– Я думал, придет какой-нибудь хлыщ со стеклянным пробором в волосах. А ее увела у меня баба…

Неожиданно вспыхнувшее гомосексуальное чувство отрезало Кузнецову от Бунина. Но, повторим, героиня и автор «Грасского дневника» давно ходила по тонкому льду. Ей претила двусмысленная роль «приемной дочери», которой, по словам И. Одоевцевой, и Вера Николаевна, и особенно сам Бунин «докучали заботами: «Застегните пальто, Галя! Не идите так быстро, устанете! Не ешьте устриц. Довольно танцевать!» Она слушала и только улыбалась».

Кузнецова и позднее приезжала в Грасс (вместе с Маргой Степун) и даже прожила там – вынужденно – часть военной поры.

Добрая и самоотверженная, до забвения себя, Вера Николаевна постепенно начинала догадываться, что же случилось с их «дочерью». 8 июня 1934 года она записывает: «Марга у нас третью неделю. Она нравится мне… С Галей у нее повышенная дружба. Галя в упоении и ревниво оберегает ее ото всех нас». Далее – запись от 11 июля: «Галя, того и гляди, улетит. Ее обожание Марги какое-то странное… Если бы у Яна была выдержка, то он это время не стал бы даже с Галей разговаривать. А он не может скрыть обиды, удивления, и поэтому выходят у них неприятные разговоры, во время которых они, как это бывает, говорят друг другу лишнее». Наконец, впечатления Веры Николаевны приобретают характер отвердевшей до религиозной догмы формулы: «Пребывание Гали в нашем доме было от лукавого».

Живший в годы Второй мировой войны у Буниных на вилле «Жаннет» А. Бахрах говорит о Кузнецовой уже как о чужом и далеком от Бунина человеке: «Галя и Марга именовались «барышнями», обитали наверху, в так называемой «башне», и мне почти сразу бросилось в глаза, насколько они были откровенно неразлучны, как редко сходили вниз «в общие покои» поодиночке. Не надо было быть тонким психологом, чтобы обнаружить, что они тяготятся пребыванием в бунинском доме и только ждут случая, чтобы из него «выпорхнуть» и окончательно самоопределиться».

Сам Бунин, как это видно хотя бы по дневниковым записям, долгие годы тяжко и болезненно переносил этот разрыв.

Восемнадцатого апреля 1942 года записал: «Весенний холод, сумрачная синева гор в облаках – и все тоска, боль воспоминаний о несчастных веснах 34, 35 годов, как отравила она, Г[алина], мне жизнь – до сих пор отравляет!»

И уже чувствуя приближение земного конца, в письме брату Марги, философу и публицисту Ф. А. Степуну от 28 января 1951 года он примиренно признавался: «…было время, когда я был вполне сумасшедший, спившийся вдребезги и писавший даже Вам письма того бесноватого, из которого бес мог войти только в одну из тех свиней, что бросились в озеро Геннисаретское!»

Вместе с покидающим его страстным жизнелюбием («Я человек уже мало-помалу умирающий», – пишет он Степуну) уходило и чувство, грубо попранное семнадцать лет назад. А тогда? В работе над пятой книгой «Жизни Арсеньева» – «Ликой» – наступает долгий перерыв: первые главы печатались в 1932–1933 годах, а продолжение и завершение – в 1937–1939-м. Но, глубоко переживая крах (да еще в столь унизительной для Бунина форме) последней любви, он находит в себе силы и даже раздвигает, панорамно расширяет рамки повествования.

Собственно, эта смена масштаба изложения, дотоле чисто лирического, произошла еще в пору недолгого любовного счастья. Галина Кузнецова заносит в свой дневник 11 июля 1929 года: «Вчера В[ера] Н[иколаевна] опять ездила к Гиппиус, а мы работали. Написана новая, очень интересная глава: вхождение молодого Арсеньева в революционную среду и описание этой среды, блестяще-беспощадное. С этих пор «Жизнь Арсеньева» собственно перестает быть романом одной жизни, «интимной» повестью, а делается картиной жизни вообще, расширяется до пределов картины национальной».

5

В самом деле, «Жизнь Арсеньева» не только «вымышленная автобиография», но и монолог о судьбе России.

Первые детские впечатления и впечатления отрочества, жизнь в усадьбе и учение в гимназии, картины родной природы (переданные с небывалой даже для русской литературы силой изобразительности) и быт нищающего поместного дворянства служат лишь канвой для философской, религиозной и этической концепции Бунина. Автобиографический материал преображен столь сильно, что книга эта смыкается с рассказами зарубежного цикла, в которых художественно осмысляются вечные проблемы, говоря словами самого Бунина, «вся никому не ведомая жизнь «такого-то», с «вечной, вовеки одинаковой любовью мужчины и женщины, матери и ребенка, вечными печалями и радостями человека, тайной его рождения, существования и смерти».

Некогда вполне равнодушный к своей «голубой крови», он теперь с особой пристальностью реставрирует подробности, говорящие о былом величии столбового рода своего героя. «Знаю, – размышляет Арсеньев, – что род наш «знатный, хотя и захудалый» и что я всю жизнь чувствовал эту знатность, гордясь и радуясь, что я не из тех, у кого нет ни рода, ни племени… И как передать те чувства, с которыми я смотрю порой на наш родовой герб?» Эта гордость за свое происхождение, за свой род определяла многое в художественных автобиографиях из жизни русского поместного дворянства, в частности в произведениях С. Т. Аксакова и трилогии Л. Н. Толстого.

Однако то, что выглядело почти идиллически в условиях патриархально-усадебной гармонии, окружавшей Багрова-внука или даже толстовского Иртеньева, приобретает в судьбе Алексея Арсеньева драматические, почти трагические черты. А если вспомнить, что писался бунинский роман в 1920-х и 1930-х годах, за гребнем громовых потрясений, в эмигрантском «далеко», станет ясным демонстративный, а порой воинственный характер этой тенденции. Размышляя о национальной, великодержавной гордости, от века присущей русскому человеку, Бунин вопрошает: «Куда она девалась позже, когда Россия гибла? как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены?» От вечных, метафизических характеристик нации он приходит, таким образом, к сугубо злободневному приговору свершившейся революции, скорбя о «навсегда погибшей России», «погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок».

Еще и еще раз переживая «минуты роковые», в которых он «посетил сей мир», Бунин невольно понуждает вспомнить о принесенном в жертву истории белом движении и его трагическом исходе в эмиграцию. Все, что хоть как-то предвосхищало февральскую смуту и Октябрьский переворот 1917 года, способствовало их приближению, последовательно предается им анафеме. Отсюда отправляет Бунин свое «иду на вы» разрушительному революционному движению в России, и прежде всего народовольцам, к которым принадлежал и его старший брат Юлий.

Здесь лирическая поэма преображается в язвительный памфлет, близкий по силе и мастерству нелюбимому им Достоевскому. В бунинском изображении революционеры «все были достаточно узки, прямолинейны, нетерпимы, исповедовали нечто достаточно несложное: люди – это только мы да всякие «униженные и оскорбленные»; все злое – направо, все доброе – налево; все светлое – в народе, в его «устоях и чаяниях»; все беды – в образе правления и дурных правителях (которые почитались даже за какое-то особое племя); все спасение – в перевороте, в конституции или республике…» Алексей Арсеньев, попавший благодаря старшему брату в их среду, «истинно страдал при эти вечных цитатах из Щедрина об Иудушках, о городе Глупове и градоначальниках, въезжающих в него на белом коне, зубы стискивал, видя на стене чуть не каждой знакомой квартиры Чернышевского или худого, как смерть, с огромными и страшными глазами Белинского, поднимающегося со своего смертного ложа навстречу показавшимся в дверях его кабинета жандармам».

А если учесть при этом бунинскую поразительную, развивавшуюся с годами внешнюю изобразительность, его способность «как-то физически чувствовать людей», станет понятно, с какой точностью отбирает он все, что поддается карикатуре, шаржу, насмешке. И уж совсем не случайно для Бунина, что некий Мельник, «весь какой-то дохлый, чахлый, песочно-рыжий, золотушный, подслеповатый и гнусавый, но необыкновенно резкий и самонадеянный в суждениях», много лет спустя оказывается «большим лицом у большевиков». Обладай он иной внешностью, писатель непременно «позабыл бы» о нем.

Вымысел в романе, таким образом, помимо чисто эстетической роли, несет в себе определенную, подчас жесткую тенденцию. Но как тенденциозны были, скажем, поздний Толстой или Достоевский! Нельзя согласиться с критикой, видевшей в «Жизни Арсеньева» только «трагическую хвалу всему сущему и своему, в его лоне, бытию». Мы могли уже убедиться, что не одна вечная проблематика в ее неповторимо индивидуальном, лирическом преломлении волновала Бунина. Злободневность в романе – как верхний слой краски, сквозь которую, однако, ясно проступает огромная, беспрецедентная для Бунина картина отошедшей России, исполненная поэзии и блеска.

Шаг за шагом продвигаемся мы вместе с Алешей Арсеньевым лестницей его бытия: детство, все темно, как бы инобытийно, лишь временами, словно сквозь узкие щели, набегает яркий свет («Постепенно смелея, мы узнаем скотный двор, конюшню, каретный сарай, гумно, Провал, Выселки, – вспоминает Арсеньев. – Мир все расширялся перед нами, но все еще не люди и не человеческая жизнь, а растительная и животная больше всего влекли к себе наше внимание»), мы идем выше, мир все раздвигается, и вдруг – словно с высокой колокольни – распахнулась панорама окрест, и молчаливые поля и леса, и редкие деревни, и уездный городишко, а там – громада страны, «великий пролет по всей карте России».

«Жизнь Арсеньева» – единственное у позднего Бунина произведение по своему географическому, пространственному размаху. Покинув родительское гнездо, Алексей Арсеньев попадает в разнообразную социальную среду. Дворянин по крови, с развитой сословной гордостью, он органично входит и в глубь крестьянского быта, и в глубь разночинного, остро чувствуя при этом все их контрасты, различая даже и оттенки, восхищаясь подлинно народной поэзией Т. Г. Шевченко, малороссийскими песнями, русским фольклором и т. д.