Усадьба, полевое раздолье, старый русский уездный городок, гимназия, дни великопостной учебы, постоялые трактиры, цирк, городской сад, напоенный запахом цветов, которые назывались просто «табак», Крым, Харьков, Орел – из множества миниатюр складывается эта мозаичная картина старой России, воспетой Буниным. Любовь к родной стране, преклонение перед ее громадностью и мощью звучат и в словах Александра Сергеевича (отца Алеши), и в переживаниях Ростовцева, этого перекупщика скота и хлеба, который, слушая стихи Никитина «Под большим шатром голубых небес…», только «сжимал челюсти и бледнел». А какие пейзажи возникают в «Жизни Арсеньева», как чувствует и откликается писатель на малейшие движения в жизни природы! По Бунину, эта черта тоже национальная: «Первобытно подвержен русский человек природным влияниям». Описания природы в романе таковы, что каждый отрывок просится в хрестоматию, пленяет звучностью и благородством языка.
Высвободившись некогда из-под влияния поэзии, проза теперь вновь сливается, уже в новом качестве, с ней. Это общая черта эмигрантского творчества Бунина. «Не случайно, – отмечал богослов и литературный критик Кирилл Зайцев, – именно с этого момента как бы замирает постепенно стихотворно-поэтическое творчество Бунина. То, что раньше требовало стихотворного оформления, теперь начинает выливаться в прозаических произведениях, которые с полным правом можно назвать «стихотворениями в прозе».
Пожалуй, «Жизнь Арсеньева» и является наиболее ярким тому подтверждением: это, конечно, поэма в прозе.
Этот роман-поэма посвящен путешествию души юного героя, необыкновенно свежо и остро воспринимающего мир. Главное в «Жизни Арсеньева» – расцвет человеческой личности, расширение ее до тех пределов, пока она не оказывается способной вобрать в себя огромное количество впечатлений. Перед нами исповедь большого художника, воссоздание им с величайшей подробностью той обстановки, где впервые проявились его творческие импульсы. Это торжество самоцельной личности как творения Божьего.
У Арсеньева обострена чуткость ко всему: «…зрение у меня было такое, что я видел все семь звезд в Плеядах, слухом за версту слышал свист сурка в вечернем поле, пьянел, обоняя запах ландыша или старой книги». Если пространственное познание мира протекает строго по времени, то эстетическое – по Бунину – независимо от времени, преодолевает его и даже самое смерть. «Я весь дрожал при одном взгляде на ящик с красками, пачкал бумагу с утра до вечера, – вспоминает Арсеньев, – часами простаивал, глядя на ту дивную, переходящую в лиловое, синеву неба, которая сквозит в жаркий день против солнца в верхушках деревьев, как бы купающихся в этой синеве, – и навсегда проникся глубочайшим чувством истинно Божественного смысла и значения земных и небесных красок. Подводя итоги того, что дала мне жизнь, я вижу, что это один из важнейших итогов. Эту лиловую синеву, сквозящую в ветвях и листве, я, и умирая, вспомню…»
Воистину:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав –
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленам припав.
«Жизнь Арсеньева» позволяет нам проникнуть в святая святых – личность художника. Эта особенность романа снова выводит его далеко за пределы проблематики бунинской прозы последних десятилетий. Герои большинства эмигрантских рассказов Бунина изолированы от всего, что не связано непосредственно с первородной тематикой: любовью-страстью и смертью. В «Жизни Арсеньева» поражает именно многообразие вскрытых писателем связей с действительностью.
На примере семьи Арсеньевых ярко виден «молекулярный распад» русского усадебного барства. Три дворянских сына: один – поднадзорный, разночинец по убеждению (Георгий); другой – крепкий крестьянин, кулак (Николай); лишь третий, младший сын – Алеша Арсеньев – повторял привычные для своего круга поступки: уйдя из четвертого класса гимназии, остался «недорослем», обожал охоту, беспрестанно влюблялся. Но в какой обстановке!
«Я думал порой о молодости отца: какая страшная разница с моей молодостью! – размышляет Арсеньев. – Он имел почти все, что подобало счастливому юноше его среды, звания и потребностей, он рос и жил в беспечности, вполне естественной по тому еще большому барству, которым он так свободно и спокойно пользовался, он не знал никаких преград своим молодым прихотям и желаниям, всюду с полным правом и веселым высокомерием чувствовал себя Арсеньевым. А у меня была только шкатулка из карельской березы, старая двустволка, худая Кабардинка, истертое казацкое седло. Как хотелось порой быть нарядным, блестящим! А мне, собираясь в гости, нужно было надевать тот самый серенький пиджачок брата Георгия, в котором некогда везли его в тюрьму в Харьков и за который я в гостях втайне мучился острым стыдом. Я был лишен чувства собственности, но как мечтал я порой о богатстве, о прекрасной роскоши, о всяческой свободе и всех телесных и душевных радостях, сопряженных с ними!»
Вся обстановка обветшавшей фамильной усадьбы, воспоминания близких тянули Арсеньева в мир милой старины. А книги, хранившиеся в библиотеке, в соседней усадьбе, – «в толстых переплетах из темно-золотистой кожи с золотыми звездочками на корешках, – Сумароков, Анна Бунина, Державин, Батюшков, Жуковский, Веневитинов, Языков, Козлов, Баратынский». Наслаждаясь их стихами, стремясь стать «вторым Пушкиным» или «вторым Жуковским», Арсеньев резко ощущает свою кровную близость им, глядит на их портреты, «как на фамильные».
«Жизнь Арсеньева» явила стремление автора как можно полнее выразить, самоутвердить себя в слове, передать, как сказал сам Бунин по другому поводу, «что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах».
Новое в «Жизни Арсеньева» проявляется уже в самом жанре произведения, которое строится как свободный лирический монолог, где нет привычных «героев», где даже невозможно выделить сюжет в обычном понимании этого слова. Здесь сказалось давнее желание писателя миновать, преодолеть устоявшиеся каноны все с той же целью преодоления конца и смерти (в чем опять-таки, может быть, неосознанная полемика с собственными представлениями о «конце»). «Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? – вопрошал Бунин. – Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука – вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть единственно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законного выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!»
Высвободившись из-под власти лирики в 1910-е годы («Деревня», «Суходол», крестьянские рассказы), проза теперь вновь смыкается с ней, понуждая вспомнить скорее не о «Суходольской поэме», а об «Антоновских яблоках», «Соснах», «Новой дороге». Именно индивидуальность Арсеньева определяет и окрашивает весь поток жизненных ощущений от мгновенных и ослепительно ярких младенческих и до более обыденных и разнообразных впечатлений отрочества. При этом на протяжении всего романа «плотность» прозы, концентрированность ее художественности остается на том же предельно высоком уровне, что и в маленьких рассказах, идет ли речь о «сказочном Крыме» и «пленительных гурзуфских днях легендарного Пушкина» или о событиях самых незначительных, скажем, о посещении мальчиком Арсеньевым провинциального цирка братьев Труцци:
«Резко, попугаями, вскрикивали, вылетая на арену под гогот публики и со всего размаху шлепались с притворной неловкостью животом в песок, широкоштанные клоуны с мучными лицами и оранжево-огненными волосами, за ними тяжело вырывалась старая, белая лошадь, на широчайшей вогнутой спине которой стоя неслась вся осыпанная золотыми блестками коротконогая женщина в розовом трико, с розовыми тугими ляжками под торчащей балетной юбкой. Музыка с беззаботной удалью нажаривала: «Ивушка, ивушка, зеленая моя», чернобородый красавец директор во фраке, в ботфортах и в цилиндре, стоя и вращаясь посреди арены, равномерно и чудесно стрелял длинным бичом, лошадь, круто, упрямо выгнув шею, вся завалившись вкось, тяжким галопом мчалась по самому краю круга, женщина выжидательно пружинила на ней и вдруг с каким-то коротким, кокетливым криком взвивалась и с треском прорывала бумажный щит, вскинутый перед ней шталмейстерами в камзолах. А когда она, стараясь быть легче пуха, слетала наконец с лошади на изрытый песок арены, с чрезвычайнейшей грацией приседала, делала ручками, как-то особенно вывертывая их в кисти, и, под бурю аплодисментов, с преувеличенной детскостью уносилась за кулисы, музыка вдруг смолкала (хотя клоуны, расхлябанно шатаясь по арене с видом бесприютных дурачков, картаво кричали: «еще полпорции камаринского!») и весь цирк замирал в сладком ужасе: шталмейстеры с страшной поспешностью бежали на арену, таща за собой огромную железную клетку, а за кулисами внезапно раздавался чудовищный перекатный рык, точно там кого-то мучительно тошнило, рвало, а затем такой мощный царственный выдох, что до основания сотрясался весь шатер братьев Труцци…»
Для Бунина драгоценна каждая мелочь, каждая пылинка, которая бы напоминала ему о прошлом.
Путешествуя в «мысленном сне», вспять, к истокам собственного детства, отрочества, юности, автор, повторим, не совмещает себя с героем. По словам критика В. В. Вейдле, содержание книги «не жизнь, а созерцание жизни, не молодость Бунина-Арсеньева, а созерцание и переживание этой молодости вневременным авторским «я», не как прошлого только, но и как настоящего, как совокупность памятных мгновений, за которыми кроется темный, несказанный и, однако, неподвижно присутствующий в них смысл. Эта двойная субъективность (свой, а не общий для всех мир, и с ударением не на нем самом, а на том, как он увиден) приближает книгу, при всем различии опыта, письма и чувства, к «Поискам потерянного времени».