Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 79 из 93

Критик не случайно упоминает многотомную эпопею французского писателя-модерниста Марселя Пруста (в советских изданиях она называлась «В поисках утраченного времени»). Сам Бунин признавался в письме профессору литературы Софийского университета П. М. Бицилли: «Когда на что-нибудь мода, я «назло» отвертываюсь от модного. Так было с Прустом. Только недавно прочел его – и даже испугался: да ведь в «Жизни Арсеньева» (и в «Истоках дней», и в том начале 2-го тома, что я написал три года тому назад) немало мест совсем прустовских! Поди, доказывай, что я и в глаза не видел Пруста, когда писал и то, и другое».

В самом деле, «авангардистский» роман Пруста и «Жизнь Арсеньева» «консерватора» Бунина имеют, если внимательно присмотреться, некоторые приметные общие черты.

Стены, обитые пробкой, отделили больного Пруста от живого мира. Для него с этих пор «единственной подлинной реальностью» остались память, воспоминания. Болезнь Бунина – тоска по «отодвинутой» России. Его эмиграция стала своего рода «пробковой комнатой», в которой он живет замкнуто, почти не вступая в общение с французами, чувствуя себя чужим, одиноким.

У обоих писателей – Бунина и Пруста – принципиальное совпадение героя и автора (что не мешает «Жизни Арсеньева» оставаться «вымышленной автобиографией», «автобиографией третьего лица»); у обоих – поток воспоминаний, где трудно вычленить сюжет в его традиционном понимании; тема старения, утрат, смерти; идеализация аристократического, дворянского начала; наконец, предельная степень эстетизации мира, когда знакомые явления (театр, бенуар принцессы Бермантской, выступление знаменитой Бермэ и т. д. – у Пруста; провинциальный цирк братьев Труцци, лунная ночь, гибель березы и т. п. – у Бунина) предстают не просто преображенными, но еще и загадочно прекрасными.

Зато если Пруст описывает механизм человеческого восприятия, то для Бунина главным остается выражение самой чувственности. Пруст рационален, логичен в передаче иррационального и алогичного, зыбких движений души, бликов мысли, спектра ассоциаций. Он дробит эмоциональное впечатление до тех первичных элементов, которые как будто легко поддаются «головному», рассудочному разбору. Углубляясь в процеживание собственных ощущений, он не замечает, как его стремление наиболее точно и подробно передать поток сознания приходит в противоречие со средствами выражения: описание настолько «зарастает» второстепенными, вспомогательными образами, что уже «за деревьями не видно леса». Он добирается до тех опасных «малых величин», где, как в современной физике, самые тонкие инструменты (в данном случае – слово) слишком грубы и приблизительны, чтобы дать прямое отражение процессов. В отличие же от Пруста Бунин остается «по эту» сторону реализма. Он эмоциональнее, импрессионистичнее стремится передать души вещей и явлений, с могучей изобразительностью воссоздавая внешнюю их оболочку.

Что еще сближает этих столь разных художников, так это отсутствие ощущения текучести истории. Время для них как бы остановилось. Точнее, у Пруста понять вообще почти невозможно, когда происходит то или иное событие, закрепить его за определенной датой. Смещенные временные пласты образуют единый беспорядочный поток, в котором, погружаясь в разновозрастные впечатления, путешествует вспять рассказчик. У Бунина же такие сдвиги редки и резко обозначены (например, вторгающиеся в юность Арсеньева эмигрантские впечатления). То есть и в этом случае он остается верным требованиям реалистического изображения, лишь обогащенного художественными открытиями нового века. Однако в «Жизни Арсеньева» движение истории не отражено. Все внимание автора направлено на реконструкцию «того безмерно сложного и таинственного, что содержит в себе географическое название страны», как сказал Кирилл Зайцев.

Общее у Пруста и Бунина – и их явная ироничность. Ирония всегда была следствием разочарования, утраты веры в давних кумиров. Пруст издевается над буржуа, его тупостью, пошлостью, претенциозностью, но постепенно яд сарказма разъедает переборку, отделяющую самодовольного обывателя от идеализированного и как будто бы гармоничного мира аристократов Германтов. Бунин же в своей «Жизни Арсеньева», как мы помним, незаметно ревизует свои давние гражданственные симпатии.

При всем том одна межа особенно резко разделяет оба произведения: эпопея Пруста, благодаря перенасыщенности фактами культуры разных эпох и народов и изощренному, «элитарному» стилю, космополитична. Роман Бунина – творение национальное, русское, близкое и понятное прежде всего русскому человеку. И тут снова возникает параллель: Бунин – Рахманинов.

Не менее остро, чем Бунин, переживавший разлуку с Россией, великий композитор сказал в одном из интервью 1930-х годов: «Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись Родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожимых воспоминаний».

«Катакомбный литературовед» Н. П. Смирнов комментирует слова: «Но, по-видимому, эти «нетревожимые воспоминания» все сильнее бередили душу великого музыканта, и Рахманинов, в конце концов, создал свою последнюю поэму о России – величавую, страстную, гениальную Третью симфонию (1936). ‹…› Если брать литературные аналогии, то Третью симфонию надо сравнить с романом-эпопеей Ив. Бунина «Жизнь Арсеньева»: те же элегические видения детства и юности, та же несказанная красота и радость отчего дома и родной природы, та же цикута ностальгии, то же душевное смятение, та же удручающая тяжесть дум о смерти, то же пронзительное ощущение совершающихся в мире катаклизмов».

7

Так поступает религиозно-философская концепция «Жизни Арсеньева», герои которого непрестанно чувствуют притяжение двух звезд: ослепительного солнца жизни и черного солнца смерти.

«Люди совсем неодинаково чувствительны к смерти, – замечает писатель. – Есть люди, что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувство смерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни)… Вот к подобным людям принадлежу и я».

Взволнованный и радостный рассказ о детских и юношеских годах Арсеньева многократно пересекается зловещей цепью смертей – гибель пастуха Саньки, свалившегося с лошадью в овраг; смерть маленькой сестренки Нади; неожиданная кончина бабушки; мгновенное превращение в «мертвое тело» красавца и здоровяка, цыгановатого соседа помещика Писарева; торжественное отпевание великого князя Николая Николаевича в Ницце и т. д. Веяние смерти, как некое «memento» (помни), сопровождает повествование.

Обостренное чувство смерти и жизни, их непрестанное противостояние было присуще и раньше бунинскому таланту, отличало его от многих современников. И когда Арсеньев жадно вглядывается в «трупный лик» Писарева, размышляя: «Неужели это он – то ужасное, что лежит в зале на столах… он, который всего позавчера, вот в такое же утро, входил с только что расчесанной, еще свежей после умыванья черной бородой к жене в соседнюю комнату, на полу которой через полчаса после того обмывали его голое, еще почти живое, податливое и бессильно падающее куда угодно тело», – мы можем вспомнить и рассуждения о смерти Капитона Ивановича в рассказе 1892 года «На хуторе» или переживания старого князя во «Всходах новых» (1913). Однако теперь, в эмиграции, ощущение смерти в бунинских произведениях обрело новое качество и приняло религиозный оттенок. Алексей Арсеньев уже с младости своей чувствует «Божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности!».

Оттенок безнадежности, роковой предопределенности лежит на произведениях Бунина эмигрантской поры. И все же в этом ряду именно «Жизнь Арсеньева» выделяется конечным торжеством любви над смертью. В начале эмиграции Бунин, как известно, в рассказах той поры уже обращался к своей юношеской любви. Но каким был тогда его итог? Рассказ «В ночном море» (1923), навеянный разговором с мужем Варвары Пащенко, юношеским приятелем Арсением Бибиковым, приехавшим к Бунину после ее кон-чины, неизбывно пессимистичен. На палубе парохода, в ночи, спокойно, с мертвенным равнодушием беседуют два бывших соперника, один из которых только что похоронил жену.

«И ведь это из-за нее сходил я с ума буквально день и ночь, целые годы, – недоумевает один. – Из-за нее плакал, рвал на себе волосы, загонял лихачей, в ярости уничтожал свои лучшие, ценнейшие, может быть, работы… Но вот прошло двадцать лет – и я тупо смотрю на ее имя в траурной рамке, тупо представляю себе ее в гробу… Да и вы теперь, – теперь, конечно, – разве вы что-нибудь чувствуете?»

И его собеседник просто отвечает:

«Я? Да нет, что ж скрывать? Конечно, почти ничего…»

Время уничтожило все – страсть, любовь, ревность, соперничество. Героям остается пожелать друг другу покойной ночи. Слово «покойной», как стук гвоздя в крышку, завершает рассказ.

В «Жизни Арсеньева» этот взгляд все-таки опровергается: время бессильно убить подлинное чувство. «Недавно я видел ее во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости, но в лице ее уже была прелесть увядшей красоты. Она была худа, на ней было что-то похожее на траур. Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда» – так заканчивается «Жизнь Арсеньева». Уместно вспомнить здесь фразу из чернового наброска к роману:

«Жизнь, может быть, дается нам единственно для состязания со смертью…»

«Союз их кровный, не случайный…»

1

Пять долгих лет войны Бунин провел безвыездно в Грассе, на вилле «Жаннет», стоявшей высоко на крутом каменистом обрыве.

Он жадно следил за ходом великой битвы, которая развертывалась далеко на Востоке, на просторах его любимой России, сетуя на союзников, медливших с открытием второго фронта в Европе. В своей рабочей комнате развесил огромные карты Советского Союза и за радиоприемником, ловившим «назло паразитам запретные волны», изучал штабные сводки. Только тогда, когда фашистские армии проникли далеко в глубь советской территории, Бунин перестал делать отметки на картах, «чтобы не огорчаться». С мучительным волнением ловил он весточки о Сталинградской битве, то считая, что все потеряно, то – через несколько часов – переходя от чрезмерного пессимизма к радужным надеждам.