Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… — страница 84 из 93

щностью ‹…›. Ее возлюбленный ничем не выше и не лучше окружающих. Благородная требовательность, такая же, как и у Лизы, Елены (тургеневские героини. – О. М.), у гончаровской Веры, приводит к бесчеловечному юродству. В «чистый понедельник» она рассчиталась с любимым и любовью, простилась с презираемой, но все же манящей жизнью, отдала «кесарю кесарево». Выявляется резкое несоответствие духовной напряженности, требований к жизни двух людей (не та ли «принципиальная схема» действует и в других рассказах, например «Гале Ганской»?)».

Перипетии любви, ее приливы и отливы, ее неожиданности и капризы – таков один мотив в рассказах цикла «Темные аллеи», но за ним (как основа) находится еще и другой, скрытый и существующий независимо от любовной фабулы. Он-то и определяет конечную тональность произведения. Героиня «Чистого понедельника» ушла в монастырь, на «великий постриг», однако она могла покончить с собой (как Галя Ганская) или быть застреленной возлюбленным (как в рассказе «Пароход «Саратов»). Нечто внешнее, что даже не требует объяснений, готово вторгнуться и пресечь происходящее, если сама любовь не может исчерпать себя.

После долгой разлуки и размолвок соединяются наконец Виталий Мещерский и Натали («Натали»). «И вот ты опять со мной и уже навсегда», – говорит Натали Мещерскому. «В декабре, – меланхолически заключает автор, – она умерла на Женевском озере в преждевременных родах». Далеко от России встречаются два эмигранта – официантка парижской столовой Ольга Александровна и генерал Николай Платонович, оба одинокие, ждущие счастья («В Париже»). Но их мечты оказываются тщетными: «На третий день Пасхи он умер в вагоне метро».

И в рассказах, продолжающих проблематику «Темных аллей», звучит тот же голос судьбы, вещающий, словно герои Эдгара По, «nevermore» (никогда) человеческому счастью. В жалкой гостинице жалкого уездного городишки встречает герой гимназистку, в голодном отчаянии продающую себя за три рубля. И вот уже необычайное чувство, сильное, как феерически величественная гроза, разворачивающаяся за окном, захватывает героев. Но что происходит затем? «Осень мы хотели провести в Москве, но и осень и зиму провели в Ялте – она начала гореть и кашлять, в комнатах у нас запахло креозотом… А весной я схоронил ее» («Три рубля», 1944). Пожалуй, лишь в одном рассказе «Месть» внимание автора задерживается на счастливом эпизоде в цепи других, несчастных переживаний русской эмиграции.

Это не просто рок (наподобие античного), написанный «на роду» героям, – гибель и крушение не вытекают из любви, вторгаются извне и независимо от нее. Это скорее судьба (о которой хорошо сказал философ С. Аверинцев: «Судьба не просто скрыта в некоей темноте, но сама есть темнота…»).

Здесь отражается бунинское представление об общей катастрофичности бытия, непрочности всего того, что доселе казалось утвердившимся, незыблемым, и в конечном счете – звучит, отраженно и опосредованно, эхо великих социальных потрясений, которые принес человечеству новый, XX век.

Как пишет М. Иофьев, «рассказы, помеченные 30-ми и 40-ми годами, в то время как действие их относится чуть ли не к началу века, все же не кажутся мемуарными, а современными. Разумеется, это современность, открытая восприятию Бунина; едва ли необходимо оговаривать его статичность и ограниченность. И все же именно она придает живую патетику новеллам, продиктованным как будто далеким воспоминанием. Парижский сюжет открывает внутренний камертон, по которому настроены и другие рассказы Бунина – московские, провинциальные, деревенские или, как неожиданное, но понятное исключение, рассказы о смерти римских цезарей. ‹…› Смерть или разрыв любящих – образ неизбежной социальной катастрофы». «Современность», «немемуарность» бунинских рассказов, – считает критик, – отдаленное и непрямое следствие тех потрясений, через которые прошел писатель, оказавшись за пределами любимой им России, тех тяжелых переживаний, мук ностальгии, которые преследовали его.

Вовне, с точки зрения техники, средств выражения эта немемуарность проявилась в форме своеобразного преодоления времени, смещения временных пластов, образующих единый «поток сознания», в котором, погружаясь в разновозрастные впечатления, путешествует вспять рассказчик.

Ритм проступает теперь жестче – однообразный в передаче печали воспоминаний, категоричности в использовании одних и тех же слов и конструкций: «И уже целых двадцать лет тому назад было все это – перелески, сороки, болота, кувшинки, ужи, журавли… Да, ведь были еще журавли – как же он забыл о них! Все было странно в то удивительное лето…» («Руся»), «Чудесные стихи! И как удивительно, что все это было когда-то и у меня! Москва, Пресня, глухие снежные улицы, деревянный мещанский домишко…» («В одной, знакомой улице…»). «И был венский вокзал, и запах газа, кофе и пива… Был Зиммеринг и вся заграничная праздничность горного полдня… Был морозный, первозданно-непорочный, чистый, мертвенно алевший и синевший к ночи вечер…» («Генрих») и т. д.

Болезненно восприимчивый к текучести времени, его загадочной необратимости, Бунин стремится найти в нем «окно», возможность прорыва в причинно-следственной цепи событий. Героиня «Холодной осени», проводив на германскую, на скорую смерть своего жениха, много потом мыкала горя: торговала в восемнадцатом подержанными вещами на Смоленском рынке, зимой двадцать первого отплыла в ураган из Новороссийска в Турцию, побывала в Болгарии, Сербии, Чехии, Бельгии, Париже, Ницце. «Но вспоминая все то, что и пережила с тех пор, – размышляет она, – всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер… И это все, что было в моей жизни, – остальное ненужный сон». Надежды на скорую встречу с погибшим женихом бросают на весь рассказ мистический отсвет. Героиня убеждена, что дальнейшая карусель событий, безостановочный «бег» – это лишь дурной сон. Вот именно рассказами-снами, рассказами-видениями выглядят некоторые поздние бунинские произведения.

Когда происходит действие рассказа «Поздний час», быть может одного из самых показательных в этом смысле у Бунина? «Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня».

У рассказа точная дата: 19.10.38. Именно тогда, из далекого Грасса, отправляется «он» в свое странное путешествие. Разве это только путешествие в прошлое, в «пятьдесят лет назад»? В июльской ночи все кажется знакомым, прежним, «одно было странно, одно указывало, что все-таки кое-что изменилось на свете с тех пор, когда я был мальчиком, юношей: прежде река была не судоходная, а теперь ее, верно, углубили, расчистили…» Неземным холодом веет от никогда не бывшего посещения призрачного города, где уже умерли все – отец, мать, брат любимой, пережившие ее, но дождавшиеся своего срока все родные, приятели и друзья самого рассказчика. А он продолжает идти мертвым городом, выходит к кладбищу, к «ее» могиле, на которую «дивным самоцветом» глядит невысокая зеленая звезда.

Время остановилось. Сюжет развивается «в пустоте», произвольно переходя из одной временной плоскости в другую, разворачиваясь как бы в «неевклидовом» пространстве. Недаром рядом с полнокровными, дышащими страданием и страстью рассказами из «Темных аллей» мы встретим какие-то осколки недописанных, не вполне состоявшихся произведений, с клочковатостью и распадом сюжета («Кавказ»), экспозиции, наброски будущих новелл («Начало») или прямые заимствования из чужой литературы («Возвращаясь в Рим», «Бернар»).

5

Время и болезни подтачивали здоровье Бунина. Нетрудно заметить, что и с точки зрения житейской, и с точки зрения исторической последнее двадцатилетие его долгой жизни оказалось рассеченным пополам: первое, «мирное», десятилетие отмечено его нобелевским лауреатством, спокойной и сосредоточенной работой над романом «Жизнь Арсеньева», относительной материальной обеспеченностью и окончательным европейским (пусть и не очень громким, но прочным) признанием его таланта; десятилетие следующее принесло оккупацию Франции гитлеровскими войсками, голод и страдания писателя в отрезанном Грассе, а затем – тяжелую болезнь и медленное угасание в подлинной нужде и гордой бедности.

Биологический возраст человека не совпадает с его календарным возрастом. И в свои шестьдесят – семьдесят лет Бунин оставался тем же – юношески стройным, не по годам жадным к жизни, ядовито наблюдательным и подвижным. Как будто сбывалось шутливое предсказание Чехова: «Вы же здоровеннейший мужчина, только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитные капли и будете жить сто лет». Но уже начиная с 1947–1948 годов болезни не оставляли Бунина, и вместе с болезнями и полной невозможностью работать материальные его дела пришли в окончательный упадок. Началась большая нужда.

Закат

1

В скромной парижской квартирке на улице Жака Оффенбаха, летом сорок девятого года, на одном из литературных бунинских «четвергов» собрались старые друзья писателя – Надежда Александровна Тэффи, юмористические рассказы которой пользовались особенным успехом в предреволюционной России; поэт-акмеист и критик Георгий Адамович; поэтесса Ирина Одоевцева.

Вера Николаевна сообщила гостям, что Иван Алексеевич чувствует себя плохо, но все же будет читать отрывки из своих воспоминаний.

Он очень переменился, был уже тяжело болен, еще более исхудал и лицом стал похож на своего отца в последние годы его жизни. К гостям вышел в халате и круглой шапочке, наподобие ермолки, и весь вечер провел в кресле, прикрытый пледом. Чтец он был превосходный и читал свои воспоминания, не щадя ни живого, ни мертвого:

«Силы (да и литературные способности) у «декадентов» времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами, и не символистами, равно как и у прочих – у Горького, Андреева, позднее, например, у дохлого от болезней Арцыбашева или у Кузмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным, как труп проститутки, – были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные; ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус… автор «Тихих мальчиков», потом «Мелкого беса», иначе говоря патологического Передонова, певец смерти и «отца» своего дьявола, каменно-неподвижный и молчаливый Сологуб, – «кирпич в сюртуке», по определению Розанова, буйный «мистический анархист» Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными глазами Минский…»