Жизнь этого парня — страница 23 из 47

Дуайт был всецело за то, чтобы отправить меня в Париж. Мысль о том, что я скоро могу уехать, смягчала его и располагала к воспоминаниям.

Мои представления о Франции пришли из американских фильмов, где все носили береты и полосатые майки и рассиживались без дела, покуривая сигареты, а в это время где-то на заднем фоне играл аккордеон. Это был тот же музыкальный инструмент, что я слышал на записях Эдит Пиаф у моей матери. Но я не знал тогда, что это был аккордеон. Я думал, что это гармоника и что каждый человек в Париже умеет играть на ней. Поэтому я купил гармонику, Hohner Marine Band, и бродил по Чинуку, дудя в нее, выдувая жалкое подобие «La Vieen Rose» и мелодию из «Мулен Руж», чтобы подготовиться к моей новой жизни в Париже, во Франции.


Планировалось, что я уеду, как только закончу седьмой класс, так что у меня будет лето, чтобы подучить французский язык и освоиться до начала учебы осенью. Моя мать забронировала мне билеты на самолет из Сиэтла до Нью-Йорка и из Нью-Йорка до Парижа. Она уже собиралась отвезти меня в Маунт Вернон, чтобы заказать паспорт, когда мой дядя изменил планы.

Он написал, что он и его жена пересмотрели первоначальный план. Просто не имело смысла брать на себя такие огромные хлопоты и расходы, чтобы вырвать меня из семьи, сообщества и моей школы, уже не говоря о родном языке, и все это ради того, чтобы вернуться к этому через год. Узнать такую сложную страну, как Франция, за год невозможно. И к тому же оставался открытым вопрос с органами власти. Они выяснили, что у меня были проблемы с дисциплиной. Как они могли быть уверены, что я буду слушаться их, когда я не очень-то слушаюсь свою мать, особенно с тех пор, как я узнал, что в конце года уезжаю?

Они предвосхищали множество проблем, если говорить коротко.

Но они по-прежнему желали помочь и верили, что мне будет чрезвычайно полезен опыт зарубежной поездки, учебы в хорошей школе и жизни в упорядоченной семье. Поэтому предлагали, чтобы я жил с ними не один год, а пять, пока не закончу старшую школу. И чтобы убедиться, что я относился к ним как к родной семье, они предлагали стать моей родной семьей. Они предлагали усыновить меня. На самом деле они настаивали на усыновлении, как на условии, при котором возможен весь остальной план действий. Это был, как они говорили, единственный вариант, при котором все будет работать. Моя мать сможет навещать меня, когда захочет, разумеется, но они подразумевают настоящее усыновление, а не только соглашение ради формы. С этого времени я буду их сыном.

Они знали, что это потребует от нас серьезных раздумий. Они не хотели давить на нас или торопить ни в коем случае, но нам стоит помнить, что им понадобится время, чтобы подготовиться к моему приезду, и что лето наступит очень быстро.

Я спросил у матери, зачем она рассказала им о моих проблемах с дисциплиной.

– Потому что это правда. Было бы нечестно посылать тебя туда, не предупредив их об этом.

– Спасибо тебе большое. Думаю, с Парижем покончено.

– Не обязательно.

– О, замечательно. Все, что мне нужно сделать, это позволить им усыновить меня.

Она сказала, чтобы я подумал над этим. Они вели себя очень великодушно, говорила она. Они предлагали разделить со мной все, что имели – даже свое имя.

– Их имя? Я буду должен поменять свое имя?

– Это хорошее имя. Когда-то оно было и моим.

Моя мать сможет навещать меня, когда захочет, разумеется, но они подразумевают настоящее усыновление, а не только соглашение ради формы. С этого времени я буду их сыном.

Когда я спросил у матери, чего она хочет, она не ответила мне. Сказала, что это мое решение. И хотя она нечасто пользовалась этим, она как бы выключалась, становилась невосприимчивой к моему испытующему взгляду. Она не выдавала своих мыслей. Я не мог смутить ее взглядом, или пробиться к ней, или выманить ее из укрытия, самонадеянно притворяясь, что я уже знаю то, что она не рассказывает мне.

Но у Дуайта были свои мысли на этот счет. Перспектива потерять меня не только на год, а, по сути дела, навеки заставляла его прибегать к упрашиванию с неистовством, третированию меня и навязыванию своего мнения. Он говорил, что я никогда не прощу себе, если упущу шанс вроде этого. И что такого, если они хотят, чтобы я называл их Мама и Папа. Он бы называл их Иисус и Мария, если бы это означало возможность жить в Париже. Боялся ли я покинуть свою мать? О’кей, он будет посылать ее в Париж каждое лето, он гарантирует мне это, слово чести. Так в чем же проблема? Мне лучше думать побыстрее, говорил он мне, и лучше бы мне прийти к правильному решению.


Всякий раз, когда мне велели подумать о чем-нибудь, мой мозг превращался в пустыню. Но на этот раз мне не нужно было думать, потому что у меня уже был готов ответ. Я был сыном своей матери. Я не мог быть чьим-то еще. Когда я был моложе и у меня были сложности с обучением письму, она усаживала меня за кухонный стол, накрывала мою руку своей, и мы двигались по всему алфавиту несколько вечеров подряд. Потом она водила меня по словам и предложениям, пока эти движения не стали жить своей жизнью, частично ее и частично моей. Я не мог и до сих пор не могу прикоснуться ручкой к бумаге, не представляя ее рядом. То же самое с плаванием, пением. Я вполне мог представить, как покидаю ее. Я знал, что мне придется сделать это рано или поздно. Но называть кого-то другого матерью было невозможно.

Я не продумывал это до конца. Это было во мне на уровне инстинкта. Я также чувствовал, как во мне действует инстинкт, хотя и в меньшей степени, скорее как тревожный сигнал, когда дядя описывал свою семью как «упорядоченная». Мне совсем не нравилось, как это звучит, и я никак себя с этим не ассоциировал.

И даже если бы моя мать не сказала, чего она хочет, или дала бы какие-то намеки, я был уверен, что она хотела, чтобы я остался с ней. Я воспринимал ее непроницаемость как сокрытие этого желания. Позже она согласилась, что так оно и было, но, вероятно, все было не так просто в тот момент. Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее. Но она тоже могла мечтать о полете и свободе – необремененная, одиночная свобода, свобода даже от меня. Как и всякий человек, она, должно быть, хотела разных вещей одновременно. Человеческое сердце – темный лес.

Спустя неделю или около того я объявил за ужином, что решил не ехать в Париж.

– Какого черта ты не поедешь? – сказал Дуайт. – Ты поедешь.

– Он вправе сам выбирать, – сказала Перл, в кои-то веки приняв мою сторону. – Разве нет, Розмари?

Моя мать кивнула.

– Вот и весь расклад.

– Нет, это нельзя так просто бросить, – сказал Дуайт. – Ни в коем случае.

Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее.

Он посмотрел на меня.

– Почему ты думаешь, что не поедешь?

– Я не хочу менять свое имя.

– Ты не хочешь менять свое имя?

– Нет, сэр.

Он отложил свою вилку. Его ноздри раздувались.

– Почему нет?

– Я не знаю. Я просто не еду.

– Что ж, это чушь собачья, потому что ты уже менял свое имя однажды, не так ли?

– Да, сэр.

– Тогда ты также мог бы поменять и другое имя, подчистую.

– Но речь о моей фамилии.

– О, бога ради. Ты думаешь кому-то есть дело до того, как ты себя называешь?

Я пожал плечами.

– Не изводи его, – сказала моя мать. – Он уже принял решение.

– Мы говорим о Париже! – заорал Дуайт.

– Это его выбор, – ответила мать.

Дуайт ткнул в меня пальцем.

– Ты поедешь.

– Только если он захочет, – сказала моя мать.

– Ты поедешь, – повторил он.


За исключением Артура, люди не слишком много обсуждали то, что я не еду в Париж. Они, вероятно, все это время думали, что это была просто одна из моих очередных историй. Артур называл меня французиком какое-то время, потом потерял интерес после того, как увидел, что я тоже охладел к этой теме, в то время как втайне я продолжал думать о мощеных улочках и зеленых крышах, о кафе, где быстрые, с выразительными голосами, женщины пели песни о том, что ни о чем не жалеют.

* * *

Дуайт сказал, что однажды видел Лоренса Велка в вагоне-ресторане. Он рассказывал, что подошел прямо к нему и сказал, что он его любимый ведущий. Вероятно, так оно и было, так как он правда любил музыку Лоренса Велка в стиле шампань больше, чем какую-либо другую. У Дуайта была обширная коллекция записей Лоренса Велка. Когда его шоу шло по телевизору, мы должны были смотреть это вместе с ним, вести себя при этом тихо и вставать только во время рекламы. Дуайт пододвигал свое кресло близко к телевизору. Он наклонялся вперед, когда пузырьки поднимались над Шампань Оркестром и Лоренс Велк всходил на сцену, кланяясь во все стороны, восклицая заявления покорности своим елейным, ошпаривающим мозг, как инструмент казу[9], голосом.

Глаза Дуайта расширялись при виде Big Tiny Little Junior, который виртуозно играл на плохом пианино, одновременно глядя через плечо в камеру. Он пялился с чистой страстью на Lovely Champagne Lady Alice Lon, которая улыбалась одной и той же робкой улыбкой на каждой ноте каждой песни, пока не была в итоге удалена из программы и ее не заменили на Lovely Champagne Lady Norma Zimmer. Он пожирал глазами Lovely Little Lennon Sisters, словно они были его собственными дочерями и громко смеялся над жестокими шутками Лоренса Велка в адрес его слюнявого ирландского тенора Джо Фини. Джо Фини был последним, кто присоединился к Шампань Ансамблю и, очевидно, чувствовал себя довольно нестабильно, особенно после того, как Леди Элис Лон было указано на дверь, а затем Ragtime Piano Virtuoso Big Tiny Little Junior был сменен Ragtime Piano Virtuoso Jo Ann Castle, который молотил по клавишам, как мясник, отбивающий мясо. Когда Джо Фини пел, он не сдерживался. Он доводил себя до слез, и капельки слюны вылетали из его влажного рта. Создавалось ощущение, что Джо Фи