Лошадиная морда Грили отвел меня к врачу. Он взял с собой другого учителя, который вел машину, пока Лошадиная морда задавал мне наводящие вопросы, ответы на которые защитили бы его, если бы мы когда-нибудь попали в суд. Я понял его цель и давал ему ответы, которые он хотел. Я думал, что этот несчастный случай был моей виной и что было бы нечестно с моей стороны доставлять ему ненужные проблемы. Я был придурком. Отхерачил кусок собственного пальца. Сейчас больше всего на свете я хотел, в качестве единственного утешения, быть молодцом.
С пальцем было плохо. Мать дала доктору обещание, что отвезет меня в больницу в Маунт Верноне на операцию. Мне сделали операцию в тот же день, и я очнулся на следующее утро с повязкой от запястья до оставшихся кончиков пальцев. Я должен был остаться в больнице на три дня, но доктор опасался инфекции, поэтому прошла почти неделя, прежде чем я отправился домой. К тому времени я пристрастился к морфию, который медсестры давали мне беспрепятственно, потому что, когда я не принимал его, доставал все отделение своими криками. Сначала я жаждал его из-за боли: боль была адская. Потом я хотел его просто из-за чувства умиротворения, которое он давал. Под действием морфия я не беспокоился. Даже не думал ни о чем. Я поднимался над собой и видел чудесные сны, паря высоко, как чайка в благоухающем эфире.
Врач дал мне несколько таблеток, когда я уходил из больницы, но они не действовали. Теперь мне было плохо от двух вещей – от боли в пальце и от наркотической зависимости. Хотя это, вероятно, была не такая уж сильная зависимость, мне она не казалась слабой, особенно потому, что я не знал, что это и когда этому наступит конец. Знание о том, что все рано или поздно заканчивается, это подарок в копилку жизненного опыта, утешительный подарок за понимание, что мы сами в конце концов «закончимся». До того, как достичь конца, мы живем в бесконечном настоящем и представляем будущее как нечто большее, чем это настоящее. Счастье – это вечно длящееся счастье, невинное от собственного неведения, что и оно, конечно, пройдет. Боль – это вечно длящаяся боль.
Под действием морфия я не беспокоился. Я поднимался над собой и видел чудесные сны, паря высоко, как чайка в благоухающем эфире.
Если бы я жил в месте, где покупали и продавали наркотики, я бы купил их. Я бы сделал все, чтобы достать их. Но никто из тех, кого я знал, не употреблял наркотики. Такая возможность даже не приходила нам в голову. Пугающие фильмы про марихуану, которые могли бы, вероятно, возбудить наш интерес, никогда не доходили до Конкрита, а употребление героина представлялось лишь как неотъемлемая часть жизни обитателей Нью-Йорка.
Я до конца держался молодцом. Я был всем недоволен. Жаловался на школу, на бесполезность лекарств, сетовал, как трудно мне есть и одеваться. Я требовал комфорта, а потом отвергал его. Огрызался и придирался, особенно к Дуайту. Из-за своей раны я говорил ему такие вещи, каких прежде не сказал бы никогда.
Мне пришло в голову, что алкоголь мог бы улучшить мое самочувствие. Я украл бутылку «Олд Кроу» из запасов Дуайта, но, сделав первый глоток, стал задыхаться, так что пришлось долить в бутылку воды и поставить на место. Несколько дней спустя Дуайт спросил меня, лазил ли я в его виски. Он сказал, что тот стал водянистым. Дуайт казался как никогда любопытным. Вероятно, он отпустил бы меня в тот раз без наказания, если бы я признался, но я заявил:
– В этом доме пьет только один человек, и это не я.
– Не говори со мной таким тоном, мистер, – сказал он и толкнул меня пальцами в грудь.
Толчок не был особенно сильным, но вывел меня из равновесия. Я зацепился ногой за ногу и, опрокидываясь на спину, откинул руки назад, чтобы смягчить падение. Все, казалось, происходит очень медленно до того момента, как я приземлился на больной палец.
Я забылся от боли. Слышал непрекращающийся вой вокруг, метался по полу. Доносились еще какие-то звуки. Я очнулся на диване, насквозь мокрый от пота, а моя мать пыталась успокоить меня. На этом все, говорила она. Довольно, это был последний раз. Мы уходим отсюда.
Я ушел первым. После всех лет, в течение которых я порывался уйти, я все же сделал это. Моя мать поговорила с родителями Чака Болджера, и они согласились, чтобы я пожил у них в Ван Хорне следующие несколько месяцев до конца учебного года. К тому времени мать надеялась найти работу в Сиэтле. Как только она начнет работать и найдет место для жилья, я приеду к ней. Вначале мистер Болджер сильно сомневался. У него были подозрения, что я частично виноват в том, что Чак такой неуправляемый. Но Чак был таким много лет, и мистер Болджер был достаточно умен, чтобы это понять, и слишком благороден, чтобы отказать в просьбе об убежище. Он поставил несколько определенных условий. Я буду помогать в его магазине и ходить в церковь со всеми членами его семьи. Я стану его уважать. Не буду ни пить, ни курить, ни материться.
Я дал слово по всем пунктам.
Чак заехал, чтобы забрать меня. Он, Перл и моя мать помогли мне отнести вещи в машину, а Дуайт все это время сидел на кухне. Когда мы почти собрались уходить, Дуайт вышел и стал наблюдать за нами. Я мог бы с точностью сказать тогда, что он хотел помириться. У него уже была скверная репутация в деревне, и если один из членов его семьи вот так уйдет из дома, это дискредитирует его еще больше. Он знал, что я расскажу людям, что он измывался надо мной, когда я был в недееспособном состоянии. И хотя моя мать ничего не сказала ему о собственных планах уйти, он, должно быть, догадывался, что без меня ее не сможет удержать ничего, кроме угроз.
Мы ненавидели друг друга. Мы ненавидели друг друга так сильно, что другие чувства не проступали в нас в достаточной степени.
Я видел, как он приближается ко мне. Наконец, подошел и сказал, что нам следует поговорить обо всем. Я заготовил несколько обидных ответов, когда нужный момент настанет, но в итоге все, что я сделал, это потряс головой, глядя в сторону. Я поцеловал мать на прощание и сказал Перл, что увижу ее в школе. Потом залез в машину. Дуайт подошел к окну и сказал:
– Что ж, удачи.
Он протянул руку. Не в силах остановить себя, я пожал ее и пожелал тоже удачи. Но я был искренним не больше, чем он.
Мы ненавидели друг друга. Мы ненавидели друг друга так сильно, что другие чувства не проступали в нас в достаточной степени. Это плохо на меня влияло. Когда я сегодня думаю о Чинуке, мне приходится прилагать усилия, чтобы вспомнить лица друзей, их голоса, комнаты, где бывал в гостях. Но лицо Дуайта я вижу отчетливо и по сей день, могу слышать его голос. Я слышу его голос в моем собственном, когда гневно говорю со своими детьми. Они слышат его тоже и смотрят с удивлением. Мой младший однажды спросил:
– Ты больше меня не любишь?
Я покинул Чинук без мыслей о годах, прожитых там. Когда мы пересекали мост через деревню, Чак полез под свое кресло и извлек банку с «Кровью гориллы», которую смешал для меня. Я пил, пока Чак потягивал глоточками из пинты «Кэнэдиан Клаб». Я помню сверкание ликера в уголке его рта.
Церковный придел
Чак напивался почти каждый вечер. Иногда он становился веселым. В другой раз приходил в тихую ярость. Тогда его лицо краснело и опухало, а губы не поспевали за словами, которые выстреливали внутри головы. На пике ярости он бросался на разные прочные объекты. Врезался в стену плечом, затем сдавал назад и делал это снова. Иногда он молча стоял и мутузил кулаками стену. А наутро обыкновенно спрашивал меня, что делал прошлой ночью. Я не очень-то верил в то, что он забыл, но подыгрывал и говорил, что он разрушает себя. Чак тряс головой, как бы осуждая поведение этого странного другого человека. Я не мог поддерживать его в этом и в итоге оставил попытки. Он никогда ничего не говорил, но я знал, он разочарован во мне.
Отец Чака держал молочный магазин и кроме того был проповедником. Семья по-прежнему владела фермой, хотя сейчас они сдавали в аренду пастбища и амбар соседу. Мистер и миссис Болджер и две их маленькие дочери жили в главном доме. Чак и я были предоставлены сами себе в сарае, преобразованном в хранилище, которое находилось в паре сотен футов. Мистер Болджер был убежден, что добрая порция доверия создаст некую концепцию взрослости внутри нас самих. Так должно было быть. Но так не было.
Болджер ложился спать строго в девять тридцать. Около десяти, если Чак был к этому времени не в спальнике, мы толкали его машину вниз к дороге, затем заводили ее вручную и ехали к дому Вероники. Арч и Психо обычно увязывались с нами, иногда присутствовал и Хафф. Они пили и играли в покер. У меня не было денег, так что я садился на пол и вместе с Вероникой смотрел ночные программы. Вероника портила все удовольствие своими рассказами о звездах. У нее была протекция в Голливуде. Она знала, какой актер, предположительно умерший, был на самом деле овощем, пускающим слюни, и какая актриса могла удовлетворить свое желание не иначе, как только со всей футбольной командой. Как утверждала Вероника, все эти звезды были кучкой гомиков, и она доказывала это, обращая внимание на слабые сигналы и жесты, которые якобы выдавали их убеждения. То, как они зажигают сигарету, какое положение занимает в нагрудном кармане носовой платок. То, как актер глядит на свои часы или снимает шляпу – все было свидетельствами для Вероники. Даже когда она не говорила, я мог чувствовать, как она смотрит на мужчин на экране, готовая внезапно начать комментировать.
Как утверждала Вероника, все эти звезды были кучкой гомиков, и она доказывала это, обращая внимание на слабые сигналы и жесты, которые якобы выдавали их убеждения.
По пути домой Чак пугал меня, виляя по дороге и читая наставления о проклятии. Эти выступления выглядели как пародия на проповеди отца, но все они были его собственного сочинения. Мистер Болджер не проповедовал так. Чак мог уловить ритмы и интонации отца, но не мелодичность его голоса. То, что выходило наружу, было его собственным страхом осуждения.