КАРМЕН БАЛСЕЛЬС. Нобелевская премия совсем его не изменила.
УИЛЬЯМ СТАЙРОН. Я так это выразил бы, скорее, в логике от противного. Я сказал бы: благодаря своему таланту он завоевал невиданный авторитет, любовь и могущество, и это придает ему несравненную притягательность в глазах латиноамериканцев, тогда как в Соединенных Штатах такое было бы просто невозможно.
В Латинской Америке великий писатель — такой, как Габо, например, — окружен всеобщим почитанием, а у нас ничего подобного не бывает. Мы живем в стране, где мало уважают своих писателей. Большинство из них маргинализированы. Даже лучшие. До такой степени, что и вообразить невозможно. Думаю, в англосаксонском мире Габо как писателя не существовало бы. У нас просто нет такой традиции. Не скажу, что писатели в нашей стране не удостаиваются почета. Удостаиваются. Но не настолько, чтобы их не просто почитали, а преклонялись перед ними.
ЭДУАРДО МАРСЕЛЕС ДАКОНТЕ. Смотрите, как получилось: я познакомился с Гарсиа Маркесом на Кубе. Точнее, в Гаване. «Каса де лас Америкас»[118] пригласила меня на свою конференцию, а Габо был одним из ее организаторов. За суверенитет и политику Латинской Америки. Это в 1981 году происходило. На следующий день после приезда в Гавану спускаюсь на лифте в вестибюль отеля «Гавана Ривьера» и вижу: у стойки стоит Габо и о чем-то с портье разговаривает. Сам в комбинезоне — такие рабочие на автозаправках носят, на ногах — сандалии, под мышкой — газета. И портье что-то втолковывает. Вижу я его и говорю: «Привет, Габо, как жизнь?» Тогда я в первый раз его живьем увидел, но едва увидев, моментально узнал. «Меня зовут Эдуардо Марселес, — говорю, а фамилию свою нарочно со значением произнес: — Даконте». А он мне: «Вот те раз! Чей же ты сын?» — «Сын Империа», — отвечаю. «Черт, ну ты подумай! Еще один аракатакеро в Гаване нашелся. Ну и дела, охренеть… Это ж надо, чтобы тут, в Гаване — и земляк из Аракатаки. Нет, ну кто бы мог подумать, а? Рехнуться можно. Пойдем-ка присядем вон там, чую, у нас найдется о чем поболтать, черт меня подери!» И представляете, начинает всякое-разное мне рассказывать, занятное. Одну историю запомнил, он ее среди первых мне поведал. «Только представь, caramba, Антонио Даконте, деда твоего, я очень хорошо помню! Когда я „Сто лет одиночества“ писал, у меня там итальянец один появляется, так это твой дед и есть. Его Антонио Даконте поначалу в романе звали — да, такое у него имя было, на итальянский манер. Писал я о нем, а перед глазами все время твой дед стоял. Правда, пока писал, персонаж этот каким-то женоподобным получаться стал». И объясняет: тот совсем уж в хлюпика превращаться начал, потому что там обстоятельства по сюжету так складывались, так надо было. «И пришлось мне тогда по всей рукописи пройтись и везде имя Антонио Даконте замарать, а другое вписать — Пьетро Креспи, тот настройщиком пианино был, моя матушка его по Барранкилье знала. Она мне и рассказывала, что был там настройщик такой, проездом появлялся, красивый мужчина, изысканный, прямо не знаю, какой весь раскрасавец». Ага, значит, два образа ему в голову запали: с одной стороны — мой дед, с другой — итальянец настройщик, в Барранкилью наезжавший. А он дальше рассказывает: «Думал я над этим, думал, и говорю себе: ну точно, начнет дядя твой Галилео Даконте роман читать, так его сердечный приступ хватит, потому что, ну ты понимаешь, твой дядя (и все Даконте) узнают, что персонаж этот такой размазня и хлюпик…» Дальше мы с ним об Аракатаке заговорили, о том о сем, не знаю, о людях, которых он среди тамошних знает. Ну, как двое разговаривают, когда какой-то знакомый город вспоминают. «Слушай, а семейство таких-то, что они, как? А с тем-то и тем-то что сталось, а как дядя твой поживает? А еще такое-то было, с этим как дела обстоят?» Говорили о городских событиях, о вещах всяких, которые он помнит. Потом я ему попенял: «И что же ты, как я посмотрю, имя наше семейное в своих вещах используешь». А он: «Черт! Сейчас начнешь с меня миллионы долларов требовать». А я ответил: «Да ладно тебе, не бери в голову…»
ЭКТОР РОХАС ЭРАСО. Шумиха вокруг него поднялась еще до того, как история с Нобелевкой подоспела. Колумбия на такие штуки падка. Ты и сказать-то не мог ничего, если это к Габо касательства не имело. И понеслось, тут ахи-охи по нему, там ахи-охи. В смысле — вся страна с ума сошла. Как тот деятель знаменитый [поэт Порфирио Барба Хакоб[119]] из Кали выразился, мол, это словно «гараж с архиепископом». Такая она и есть, Колумбия.
МАРГАРИТА ДЕ ЛА ВЕГА. Когда он получил Нобелевскую премию, Мерседес поквиталась с Картахеной. Все только и мечтали о том, чтобы получить приглашение в гости к Габо, а она ни к себе не звала, ни от тех, кто раньше носы перед ними задирал, не принимала приглашений. Раньше они ей немало презрения выказывали, чурались ее, потому что она из захолустного городка, да и к тому же женщины есть женщины, верно? В определенных кругах снобизм процветал, а в других — нет. Правда, это только женщины плохо с ней обращались, а мужчины — те никогда. Мерседес же очень хорошенькой была, но вместе с тем — другая, не как они. И потом, она, бывало, и в Мехико жила, и в Европе. Более утонченная в определенном смысле, хотя в другом — нет. Вы же понимаете, о чем я? Она принадлежала к тому слою, у которого нет классового лица, на ней не было отпечатка классовой принадлежности. Я так считаю, это в жизни одно из значительных преимуществ.
САНТЬЯГО МУТИС. По-моему, те, кто из Колумбии уезжает, не возвращаются, потому что не могут. Там ведь размах настолько огромный, что они, захоти вернуться, здесь просто не поместятся. Ибо невозможно это. Но все же, думаю, есть ностальгия у того, кто оторван от родных мест, в которых детство прошло, и он, полагаю, это ощущает так, будто ему перекрыли туда доступ, вроде того. Словно толпа преграждает ему дорогу и не дает к его прежней жизни вернуться. Но когда такой человек делается большой личностью, ему уже везде тесно.
ХОСЕ САЛЬГАР. Габо такой, что с ним чудесно посидеть и поболтать. Спрашивать. Рассказывать. И он будет тебя слушать. Вот я его спрашиваю: «Почему ты вот так-то говоришь?» На одной вечеринке забавная вещь приключилась. Мой сынишка, он еще маленький был, ужасно разволновался, когда мы ждали в гости Габо. И сказал мне: «А я под стулом магнитофон прикреплю и буду записывать все, что Габо говорить станет». Умно придумал, ничего не скажешь. Уже после всего я сообщаю Габо: «Честно тебе сознаюсь: этот постреленок все наши тары-бары на магнитофон записал. Давай послушаем, может, запись на что и сгодится. Посмотрим, вдруг там есть что-то, что стоило бы сохранить, а потом, глядишь, и напечатать».
ЭКТОР РОХАС ЭРАСО. Они ему житья не давали. Пришлось ему даже телохранителя себе нанять. Он за жизнь свою опасался.
ХОСЕ САЛЬГАР. «На самом деле следовало бы выкинуть из кастильского языка кучу всего», — сказал Габо. «Ну, например?» — «Букву H. Мы должны избавиться от этой H[120]». Мы толковали об этом в одну из тех наших долгих посиделок у меня дома. С нами еще Аргос, Осуна и Мерседес были. А потом стали обсуждать, как феномен Габо мог бы даже изменить испанский язык.
МАРГАРИТА ДЕ ЛА ВЕГА. Он еще долго жил в Картахене после того, как получил Нобелевскую премию. У него там свое жилье есть. Помню, что приходила к нему в гости в 1983 году и в 1984-м, когда праздновалось 450-летие Картахены. Он живет там, окруженный таким почитанием… Раз я в шутку пнула его по ноге и сказала: «Ты уже в оракула превратился в Колумбии, смотри, скоро будут бегать к тебе, спрашивать, пойдет ли дождь и кого в королевы красоты выберут». И еще спросила: «Что ты дальше делать собираешься?» А он ответил: «Нет, ну я же все еще пишу, каждое утро часа по четыре, по пять работаю над романом о Картахене». (Это который «Любовь во время чумы».) Конечно же, на этот роман его вдохновил Бальзак, и я считаю, что до некоторой степени здесь и мой вклад имеется, и любовь моего отца к Бальзаку тоже свою роль сыграла.
ХОСЕ САЛЬГАР. На мой взгляд, очень чудное это дело — нести бремя славы. Габо, конечно, рад и счастлив, когда его узнают, ценят, должное отдают и слова признания ему говорят.
РОУЗ СТАЙРОН. Да, он говорил со мной о том, что слава наложила на него большую ответственность и всякий раз, когда он садится перед чистым листом бумаги и пишет, ему приходится проявлять большую осмотрительность, потому что все это предназначается множеству людей. И конечно, он точно так же следит за каждым словом в публичных высказываниях. Когда мы приезжали в Картахену — по-моему, где-то в конце 1990-х, — он был невероятно знаменит, и публика гонялась за ним и осаждала его даже больше, чем кинозвезд, которые съехались на кинофестиваль. Плюс репортеры, которые вечно цепляются к любому его слову… Я думаю, это тяжкое бремя. В 1974-м, в 1975 годах такого еще не происходило. Безусловно, он как был, так и остается человеком беззаботным и веселым, и он очень забавный, однако тогда он имел возможность более свободно высказывать свои мысли и заниматься общественной деятельностью. И знаете, мог позволить себе Пиночета клеймить. Сказал даже, что больше ни слова не напишет, пока Пиночет не будет смещен и не покинет Чили. Тогда он разрешал себе безрассудные и смелые заявления, каких, вероятно, не допустил бы теперь. Он все еще очень политизированный, деятельный и ярый активист, но сегодня предпочитает действовать втихомолку, не выставляясь. Он если и не стал осторожнее, во всяком случае ведет себя вдумчивее и осмотрительнее.
ОДЕРАЙ ГЕЙМ. Я в Мадриде жила. А он, бывало, позвонит и скажет: «Я в Мадрид еду, только смотри, никому ни слова. Не хочу я никого видеть». Потом, дня через три, снова звонит: «Давай ты со мной в книжный магазин пойдешь, надо, чтобы меня узнали».
РАФАЭЛЬ УЛЬОА. Когда он уже прославился, я его снова в Картахене видел. И знаете, он появился, и народ сбежался поприветствовать его. А Габито на расстоянии держался. Потому что люди знаменитые…