Жизнь Гогена — страница 35 из 71

У Гогена был свой особый метод работы. Он часами созерцал какой-нибудь мотив, возвращался к нему снова и снова, но в блокнот заносил только несколько линий. К работе над картиной он приступал лишь тогда, когда «знал ее наизусть». «Писать надо за один сеанс, — утверждал он. — Иначе ничего не выйдет. Лучше писать картину заново, чем исправлять». Товарищи всегда как зачарованные следили за тем, как работает Гоген. Он писал медленно, без поправок, накладывая мазки «мягкими, гибкими, вкрадчивыми движениями». Спокойно и смело он создавал на холсте звучные аккорды. «Так как сам цвет загадочным образом воздействует на наши чувства, то, по логике вещей, мы и пользуемся им загадочно», — утверждал он. Суровое искусство Гогена становилось более мощным, мазок — трепетным, краски более звучными. Художник вступил на стезю великих свершений.

К росписям в столовой трактира он добавил еще одну. На дверной панели написал «Карибскую женщину с подсолнухами», вдохновленную осколком фриза, который он подобрал на Всемирной выставке. Тоска по далеким странам продолжала преследовать Гогена. В письме к товарищу министра по делам колоний он ходатайствовал о том, чтобы ему предоставили место в Тонкине, где, как он забавно выразился, «я полагаю, что смогу послужить правительству верно и умно, как подобает честному республиканцу». Но ему не торопились дать ответ. «Люди, которых посылают в колонии, — негодовал Гоген, — это, как правило, те, кто наделал глупостей, обчистил кассу и т. д. Но меня, художника-импрессиониста, то есть бунтаря, послать туда нельзя».

Конец года вообще принес ему одни только горькие разочарования: Метте, не писавшая ему несколько месяцев, вдруг сообщила, что их сын Пола упал с четвертого этажа и чудом не погиб. Гоген хотел бы в связи с этим послать Метте денег, но у него самого были одни долги. Жена и ее родные упрекали его в том, что он неудачник.

«Что вы хотите — что я могу? Разве я виноват? Я первый от этого страдаю. Поверь, что если бы понимающие люди сказали мне, что я бездарен, что я лентяй, я уже давно бросил бы это дело. Разве можно сказать, что Милле не исполнил своего долга и обрек детей на жалкое будущее?»

Метте сообщила мужу, что дала на выставку, организованную в Копенгагене Обществом друзей искусства, картины Гогена, которые находились у нее. «Можно было бы посоветоваться со мной, — отвечал Гоген, недовольный тем, что будут выставлены его «старые работы». Но он не настаивал — кое-кто из датских критиков довольно благожелательно отозвался о его произведениях: Гоген считал, что это «показательный поворот»[112].

Зато из Парижа приходили самые неутешительные новости. Гоген никогда еще не писал таких значительных полотен, однако его последние произведения, посланные им Тео, кроме «Прекрасной Анжелы», вызвали резкую критику посетителей галереи и даже Дега. Сам Тео тоже не одобрял этих работ.

Все эти критические высказывания, эта неожиданная «буря» горько удивляли Гогена. Он совершенно пал духом. Если те, кто до сих пор поддерживал его, перестали его понимать и ободрять, зачем заниматься живописью? Может быть, надо признать себя побежденным? В смятении он почти перестал работать. «Подставляя свое старое тело северному ветру», он бродил по берегу бурного моря, думая свою мрачную думу. «Господи, быть может, они правы, а я нет». Но все же!.. «Пусть они внимательно посмотрят на мои последние картины, и если их сердце все-таки способно чувствовать, они увидят заложенное в них смиренное страдание. Так неужели же вопль души человеческой ничего не значит?»

«Я машинально сделал несколько этюдов, — писал он Бернару, — если можно назвать этюдами удары кисти в согласии с тем, что видит глаз. Но душа отсутствует и печально глядит на зияющую перед ней бездну. Бездну, в которой я вижу отчаявшуюся семью, лишенную отцовской помощи. И никого, кому я мог бы излить свое горе. С января я продал картин всего на девятьсот двадцать пять франков. В сорок два года жить на это, покупать краски и пр. — тут и самому закаленному человеку станет не до работы… Я понимаю, что так не просуществуешь даже впроголодь, и не знаю, на что решиться. Попытаюсь получить какое-нибудь место в Тонкине. Может быть, там я смогу поработать спокойно, так, как мне хочется».

Сменить место, бежать. Гоген никогда не знал другого средства от своих бед, кроме как уехать в химерическую страну «покоя». Удивительное постоянство людей, которые с первых до последних дней жизни действуют совершенно одинаково. Слепой автоматизм, родственный инстинкту. Зрелый человек, ожесточенный испытаниями, обдумывающий свои неудачи на берегу Ле Пульдю, был похож на девятилетнего мальчугана, который отправился в путь по дорогам Орлеана с песком в привязанном к палке узелке. Хотя сам Гоген был уверен в своей практичности, он так же мало был способен сделать карьеру, как и другой «отверженный» — Ван Гог, который в эту пору боролся с безумием в убежище Сен-Реми в Провансе. Делать карьеру — означает пускаться на хитрости, идти на компромиссы, стараться утвердить себя, проявлять ловкость, расчетливость шахматного игрока, передвигающего свои фигуры. Как они оба были далеки от этого, как был далек от этого Гоген! Он мечтал уехать в Тонкин, в Перу, куда угодно! Лишь бы уехать. Тяжелыми шагами расхаживал он по берегу, на который обрушивались валы. Ревел ветер, бушевало море. Уехать! Он был игралищем своих фантазмов — фантазмов, которые порождали его творения. Он писал, он грезил — живопись тоже была для него грезой. «Нет, так просто они меня не одолеют, — писал Гоген Бернару. — Нынешний Запад прогнил, и каждый Геракл, подобно Антею, может почерпнуть новые силы, прикоснувшись к тамошней земле. А через два года оттуда вернешься окрепшим».

Винсент в убежище Сен-Реми часто вспоминал о Гогене, с которым продолжал переписываться. Винсент горько сожалел о том, что их совместное житье прервалось так трагически. Его тяготило окружение душевнобольных, среди которых он очутился. Он мечтал выйти из больницы, переехать куда-нибудь севернее. Почему бы им с Гогеном не попытаться снова «завести общее хозяйство»? Почему бы Винсенту не поехать в Бретань? В начале 1890 года он задал этот вопрос своему другу. Гоген пришел в ужас. «Никогда! Винсент сумасшедший. Он покушался на мою жизнь». Но потом Гоген стал думать, прикидывать. А вдруг ему не удастся получить место в Тонкине? Может, тогда, приняв все необходимые меры предосторожности, следует подумать о том, чтобы где-нибудь в большом городе, а не в Ле Пульдю, где нет врачей, устроить мастерскую вместе с Ван Гогом и де Хааном?

По совету де Хаана Гоген предложил Винсенту Антверпен. В этом городе все благоприятные условия: жизнь такая же дешевая, как в провинции, замечательные музеи, много любителей живописи, а значит, и возможных покупателей. К тому же с той поры, как его произведения вызвали некоторый интерес в Дании, Гоген был убежден, что успех придет из-за границы. Стало быть, практичному человеку следует обосноваться за пределами Франции. «Будь у меня хоть немного денег, — писал он в это самое время Шуффу, — я бы снова начал борьбу в Копенгагене». Но Копенгаген и Антверпен он приберегал только на худой конец. Он не мог забыть о Тонкине.

Когда Гоген еще только приехал в Ле Пульдю, у Мари Анри жила некая графиня де Нималь. Она пришла в восторг от произведений Гогена и, похваляясь своими большими связями в политических кругах, своей дружбой с министром финансов Рувье, заверила Гогена, что добьется, чтобы государство купило у него его скульптурное панно «Любите…» и предоставило ему хорошее место в Тонкине. И Гоген, поверив этой болтовне, не замедлил пообещать жене триста франков от «вероятной» продажи своей скульптуры. А графиня с той поры исчезла…

«Бывают минуты, когда я думаю, не лучше ли размозжить себе голову: и правда, есть от чего прийти в отчаяние… Думаете, голландец содержит меня здесь? Он предложил мне переехать из Понт-Авена в Ле Пульдю, чтобы учить его импрессионизму, и так как я не пользуюсь таким кредитом, как он, он оплачивает за меня пансион, ожидая, пока я что-нибудь продам и верну ему долг… Я не курю, а это для меня большое лишение, я сам тайком стираю себе кое-что из белья, словом, кроме самой простой пищи я лишен всего. Как быть?

А никак — просто ждать, подобно крысе на бочке посреди воды… Если бы мне удалось добиться Тонкина, я за два года кое-как встал бы на ноги, чтобы заново начать борьбу, а иначе… не решаюсь об этом думать».

Гоген терял терпение. Надо было во что бы то ни стало вернуться в Париж, чтоб «до конца бороться за тонкинский план». Шуффенекер снова оплатил его дорожные расходы, и 8 февраля 1890 года художник появился в столице.

IV. И золото его тела

Это правда: я мечтал об Эдеме.

Рембо. Сезон в аду

Шуффенекеру порой нужен был большой запас терпения, чтобы переносить Гогена.

Шуфф переехал в новую квартиру. Он поселился теперь в отдаленной части района Плезанс, возле старых укреплений, в квартале, пока еще мало заселенном, где серые пустыри тянулись среди немногочисленных строящихся зданий. Шуфф занимал маленький кирпичный трехэтажный дом с каменным цокольным этажом на улице Альфреда-Дюран-Клея, 12[113], у самой линии Западной железной дороги. Гогену он отдал кабинет на третьем этаже, рядом с большой комнатой, служившей мастерской.

Гоген вел себя в мастерской как хозяин. Такта ему не хватало. Ни то, что он всем был обязан Шуффу, ни восторженное отношение к нему друга — ничто не могло заставить его щадить Шуффенекера. Замкнутый в своем собственном мире, да и вообще слишком прямой, чтобы разыгрывать комедию вежливости, он не скрывал от Шуффа, как мало ценит его живопись. Когда он не высказывал этого напрямик, было еще хуже — его молчание, подкрепленное долгими ироническими взглядами, было оскорбительнее слов.

Гогену и в голову не приходило, что его хозяина обижает такое поведение. Он принадлежал к числу людей, настолько неспособных отвлечься от самих себя и собственных забот, что они замечают других, только когда те проявляют к ним неприязнь. Щедро одаривая Шуффа единственным, что у него было, то есть своими произведениями — живописью и керамикой, — Гоген был убежден, что ведет себя с ним по-дружески, хотя на самом деле зачастую держался откровенно оскорбительно.