Жизнь художника (Воспоминания, Том 1) — страница 10 из 78

ановне, а дочь ее "тетя Соня", только что вышедшая замуж за Митрофана Ивановича Зарудного, оказалась почти бесприданницей. К довершению горя, эта очаровательная молодая женщина умерла в родах первого же ребенка и бабушке пришлось взять на себя воспитание внука. Однако, когда я мальчиком лет четырех начал "осознавать" бабушку, то и следов всех этих потрясений не оставалось. За несколько лет бабушка при помощи сыновей успела привести в некоторый порядок свои дела, забыть о горестях и обидах, а к памяти мужа она выработала в себе настоящий пиетет. В ее квартире, менее обширной нежели прежняя, но всё-таки нарядной, висели его портреты вперемежку с ее собственными, в гостиной на особом постаменте красовалась севрская ваза, присланная Наполеоном III при собственноручном письме императора к деду, а целую стену спальни занимали картинки, представлявшие внутренность Кавосского дома в Венеции. Кроме того, в столовой, в гостиной и даже в коридоре были развешены акварели и сепии Зичи, Садовникова, Шарлеманя, изображавшие фасады и внутренности построенных дедом театров, а также ту грандиозную иллюминацию, которой в дни коронации Александра II было ознаменовано открытие Большого театра в Москве.

Я, вероятно, не раз бывал у бабушки Кавос в детстве, но воспоминаний об этом у меня не сохранилось. Зато незабываемым остается тот день ранней осени 1884 года, когда у бабушки был устроен парадный обед в честь моего брата Миши, только что женившегося на своей кузине Ольге Кавос (дочери дяди Кости). Весь обед состоял из венецианских национальных блюд, а в качестве пьес-де-резистанс, сейчас после минестроне, была подана тэмбаль-де-макарони, специально заказанная у знаменитого Пивато на Большой Морской. Однако, не всё это угощение и не несколько бокалов шампанского наполнили мою душу тогда каким-то особенным восторгом, а то наслаждение, которое я испытывал благодаря чувству зрения. Много всяких венецианских сувениров было и у нас, и у наших дядьев, но здесь сувениры составляли одно целое, удивительную, единственную в своем роде, гармонию. Восхитительно сверкали свечи в хрустальных люстрах, отражаясь в зеркалах, вставленных в изощренные золоченые рамы с живописью на них Доменико Тиеполо. Толпой стояли на комодах и по этажеркам изящные фарфоровые фигурки. Самая сервировка была особенная; даже стекло стаканов и графинов, даже вышивки на скатертях и на салфетках были не такие, какие я встречал в других домах. Вероятно, бабушка к столь торжественному случаю вытащила со дна сундуков самое ценное и заветное, а, может быть она и призаняла кое у кого из своих итальянских знакомых. Только прислуга была совсем не похожа на венецианскую. То был типичный русский лакей с длинными бакенбардами, который состоял на службе у одних наших родственников, но которого всегда "брали напрокат" - все, кто нуждались в его глубоких познаниях обеденного этикета, и то была тоже архирусская старушка горничная; иногда же из далекой кухни появлялась "сама Лидия", русская кухарка, выучившаяся наизамысловатейшим итальянским блюдам, и появлялась она за тем, чтобы по традиции выслушивать комплименты по поводу всякого нового, созданного ею шедевра.

Бабушка к этому обеду особенно принарядилась, впрочем принарядилась она во всё то, что неизменно облекало ее на подобных же торжествах. Следов прежней красоты не оставалось в этой шестидесятипятилетней, несколько расползшейся женщине, но "царственного величия", смешанного с ласковой веселостью у нее было еще сколько угодно. Она очень волновалась и вследствие того лицо ее пылало румянцем, но это ей скорее "шло" и отлично вязалось с седыми волосами и с тем, из венецианских кружев построенным чепцом, что венчал ее голову. На плечах же и поверх темно-фиолетового канаусного платья у нее была знаменитая белая мантилья, отороченная горностаем. Мех порядком пооблез, а бархат начинал обнаруживать следы долголетнего служения, но это была всё еще очень нарядная и очень пышная вещь, говорившая о славе и о великолепии былых времен.

Рядом со своим прибором, по стародавнему обычаю, лежал веер и когда изредка бабушка им обмахивалась, то до полной иллюзии создавалась картина прошлого и вовсе не прошлого бабушки, а более далекого - какой-то Венеции Гольдони или Гоцци. Как раз я тогда только начал определенно и не совсем уж по-мальчишески вкушать прелесть стародавних времен и, вероятно, именно потому меня всё это так поразило и так запомнилось.

К сожалению, в той квартире, которая так меня поразила в 1884 году, бабушке недолго оставалось жить. Ей пришлось выселиться из-за какой-то перестройки всего дома (то был дом церкви Св. Анны на Кирочной), а та квартира, которую ей нашел дядя Миша в Поварском переулке, далеко не была такой же привлекательной и нарядной. Неприятное впечатление производило уже то, что парадная лестница - светлая и пологая внизу, становилась всё круче и темнее, приближаясь к квартире К. И. Кавос, занимавшей весь верхний этаж. Да и потолки в комнатах были не такие высокие и расположение комнат, которые перерезал длинный и темный коридор, было довольно нелепым. Многое из обстановки перед переездом пришлось распродать, а многое было продано в последующие годы, в удовлетворение всё той же страсти бабушки к Италии и ее потребности изредка посещать свой "парадиз". Ушли, таким образом, наиболее ценные вещи - бронзы Джованни ди Болонья, изумительная резная шкатулка XVI века, расписные и инкрустированные шкафики, какие-то замечательные ширмы и мн. др. В те времена ежегодно в Петербурге появлялись (и останавливались в Европейской гостинице) агенты больших антикварных фирм, о чем сообщалось в газетах, и вот им бабушка и предпочитала продавать свои редкости, так как таким образом легче удавалось оставлять сделку в тайне. На вырученные деньги бабушка, не затрагивая скромного капитала, ехала затем в Венецию, где и проводила в необходимой для ее души атмосфере два или три месяца.

Было время, когда эти поездки бабушки я ценил чисто эгоистически. Она привозила оттуда мне, младшему из ее внуков, то труппу преуморительных фантошек, то целый театрик. Но позже я уже негодовал, когда узнавалось, что безвозвратно ушла та или другая из бабушкиных художественных драгоценностей, негодовали и другие члены семьи, предлагая вперед самим покупать то, что она обрекала на продажу. Бабушка всё же предпочитала свой способ - по крайней мере не влекший за собой "лишних разговоров".

В последние годы своей жизни бабушка очень изменилась. Что-то не ладилось с ногами и она утратила свою прелестную легкость поступи: ей приходилось опираться на костыль. Однако лицо, хоть и превратилось в старушечье, оставалось в своем роде привлекательным и необычайно благородным. Теперь она еще более напоминала осанку и ласковую величественность Екатерины II, какими мы себе представляем их по портретам Государыни. И тем более контрастными сделались всякие причуды и чудачества бабушки, с годами только усилившиеся. Ее franc parler, бывший когда-то только чарующим, теперь приобрел почти карикатурную по своей резкости форму. Не совершенно отвыкла Ксения Ивановна и сдерживать свои порывы гнева, выражавшиеся подчас совершенно недопустимым образом. Другие чудачества бабушки носили невинный характер. К ним относилось и то, что она поминутно и по всякому поводу восклицала:

"Sant' Antonio di Padova..." Это восклицание она затем руссифицировала и превратила в совершенно фамильярное: "Святой Антон", и даже просто "Антошка".

За это маленькие правнуки ее, дети Жени Кавоса, прозвали ее "бабушкой-Антошкой" и под этим прозвищем она стала известна и в более широких кругах.

Милая "Бабушка-Антошка". Я чувствую здесь потребность высказать ей несколько слов специальной и личной благодарности. Ксения Ивановна, быть может, памятуя как ей трудно было преодолеть в начале разные противодействия и недоброжелательства в том обществе, в которое она вступила, относилась вообще снисходительно, а то и просто покровительственно к разным, возникавшим в нашей семье романам. Необычайно милостиво относилась она и к моему "роману жизни" и это в такие времена, когда обе наши семьи были оскорблены нашим поведением не менее, нежели родные Ромео и Джульеты. Подумайте только. Шура стал ухаживать за Атей Кинд - за сестрой той самой Марии Карловны, "с которой только что разошелся его брат Альберт" или "Атя собирается замуж за Шуру Бенуа..." Напротив, бабушка Кавос, питавшая несомненную симпатию к моей возлюбленной, только повторяла "пусть делают, что хотят, и вы увидите, что они найдут друг в друге счастье". Впрочем бабушка и вообще отличалась большой "сердечной мудростью" и прозорливостью. В свойственной ей шуточной форме, смешивая русские, французские и итальянские выражения, она иногда делала очень меткие характеристики или освещала какое-либо "создавшееся положение" с надлежащей стороны. Естественно, что ее привлекали к себе люди с родственной душой. Ей моя Атя именно тем и нравилась, что больше, чем в других, она в ней находила прямодушие, природную веселость и решительное отсутствие ломанья или позы.

Особенной же симпатией пользовалась у бабушки Кавос ее внучка, моя сестра Камилла, у которой на "Кушелевке" она временами подолгу гостила. Здесь ее любимым местопребыванием была большая, покрытая тэндом терасса перед домом, с видом на поросший водяными лилиями пруд... Сидя часами на самом краю этого балкона, там, где тенд не препятствовал солнцу ни греть, ни светить (зябкая бабушка даже летом куталась в свою мантильку), положив больную ногу на табурет, она оттуда следила за возней и за играми детей Камиллы в саду. Не вспоминала ли она при этом то время, когда ее родные дети, и среди них очаровательная Сонечка, так же играли и возились в узком садике венецианской Каза Кавос? Увы, не одну Сонечку, но и всех трех своих детей бабушка пережила и не оставайся при ней сын Сони - Сережа Зарудный, постепенно превратившийся из крошки-сироты, в правоведа, а из правоведа в господина прокурора, то с ней некому было бы жить, некому было бы и завещать то милое, памятно родное, чем, и после всех переездов и после всех продаж, битком была набита ее квартира. Скончалась бабушка среди всех этих сувениров, глубокой старухой, но ни мне, н