Жизнь художника (Воспоминания, Том 1) — страница 49 из 78

же, несомненно, во мне было заложено нечто, чего не было в других, в той же среде воспитывавшихся, и это заставляло меня по-иному и с большей интенсивностью впитывать в себя всякие впечатления. В старину это называлось "священным огнем", "благодатью Аполлона", теперь эти выражения кажутся смешными, но мне они представляются не пустой риторикой, а сущей простой правдой. Бывают натуры почему-то более отзывчивые, более горящие, нежели другие. Что касается меня, то горение во мне было (и продолжает быть) такой силы, что оно даже доставляло мне страдание - страдание, связанное с величайшей радостью и тем самым имеющее в себе нечто родственное с наслаждениями любовными... При этом я вовсе не хочу сказать, чтобы это горение было всегда вызываемо предметами, заслуживающими поклонения. Да и не в том дело, чтобы иметь какой-то "абсолютный вкус", не в том, чтобы разобраться так, как разбирается какой-либо ученейший профессор эстетики. Вкус вырабатывается постепенно, к тому же я и сейчас затруднился бы назвать те объективные признаки, согласно которым можно одно почитать вполне за соответствующее хорошему вкусу, а другое нет. Испошленная поговорка "о вкусах не спорят" - в основе своей права. Важно, чтобы этот личный субъективный "совершенно беспринципный" вкус вообще был, чтобы человека к чему-то непреодолимо влекло и чтобы он обладал способностью радоваться тому, к чему этот вкус его приводит. Такое наличие "дара вкуса" я в себе и констатировал во все времена. В детстве, естественно, эти влечения не были мной осознаваемы, но это вовсе не лишало их силы. Я живо помню, как мальчуганом четырех лет мной овладевал своего рода транс перед той или другой картиной или перед каким-либо музыкальным произведением, и я помню, в какую ярость я впадал, когда мне в этом перечили или, что еще хуже, позволяли себе над тем, что мной "отмечено", смеяться. Бывали случаи, когда я почти заболевал от какой-то обиды за что-либо, давшее мне радость - причем в нашем доме такие проявления "неврастенического порядка" отнюдь не были чем-то принятым и привычным.

Ведь отец мой, при всей художественности своей натуры, был человек вполне уравновешенный, а уже о матери моей и говорить нечего. И вот как раз мамочкино равнодушие в отношении к чему-либо, мне особенно понравившемуся, вызывало во мне род бешенства. Природная чуткость подсказывала ей как поступать, как меня успокоить, и эти приступы "священного гнева" против нее кончались моим раскаянием - отнюдь, однако, не сопровождавшимся какой-либо "сдачей позиций" по существу.

Но вот в этом горении не было никакой системы. Будучи "одарен вкусом" ко всевозможным и очень разнообразным явлениям, я и загорался от соприкосновения с ними в одинаковой степени. Это затрудняет меня ответить даже на вопрос - к чему именно у меня было определенное призвание творческого порядка... "Случилось" на самом деле так, что я избрал своей основной карьерой живопись, и живопись привела меня к театру, но иногда мне кажется, что могло совершенно так же "случиться", что основной карьерой я бы выбрал музыку, архитектуру или актерство, причем весьма вероятно, что каждая из этих профессий меня также привела бы к театру Выходит, что мое настоящее призвание есть театр...

В качестве курьеза я здесь должен сказать, что, при множественности вкусов, влечений и связанных с ними талантов, я всё же страдаю и отсутствием некоторых из них. Так я абсолютно бездарен к скульптуре и стихотворству.

В сознании этого я даже никогда не пробовал свои силы в этих областях. Да и к музыке у меня проявляется своеобразная бездарность или что-то вроде "частичного паралича". Музыка является как бы основной стихией всего моего отношения к искусству и особенно к театру; музыка способна вызывать во мне наиболее сильные эмоции и потрясения, а в моей театральной деятельности именно музыка порождала наиболее счастливые идеи и как бы поддерживала меня в творческом процессе. И наоборот там, где я должен был обходиться без музыки (например, в постановке драматических произведений), я лишался какой-то очень верной опоры. Я и творчески не бездарен в музыке. Если мои импровизации и уступают блестящим импровизациям моего брата Альбера, то всё же и они бывают удачными и "чуть ли не вдохновенными". При всем том, и, несмотря на бесчисленные уроки музыки (фортепианной игры), я так и не выучился самым элементарным правилам, без которых нельзя серьезно посвящать себя музыкальному творчеству. Так например, я очень плохо читаю по нотам, в особенности то, что касается ритма и такта - причем страннее всего то, что в своих "импровизациях" я без труда и без явных ошибок этих правил придерживаюсь. Возможно, что повинна в такой аномалии - неправильная (или мне лично не подходившая) система преподавания, но возможно, что это своего рода органический дефект, повторяю, нечто вроде частичного паралича.

Такой дефект сказывался и на моем отношении к стиху. И здесь можно отметить некоторые курьезы, которые представляю на обсуждение специалистам по художественной психологии. Первый курьез - это моя неспособность что-либо понимать словесное во время того, что слышится музыка. Мне даже доставляет настоящее мучение то усилие, которое я делаю, чтобы схватить смысл спетых мною слов. И одновременно я совершенно лишаюсь слова, когда слух мой занят музыкальными звуками - будь то даже гаммы и арпеджио. Я их начинаю слушать, я принужден их слушать и при этом теряю контроль над собственными мыслями. Нечто аналогичное происходит во мне и при слушании стихов. Ритм их начинает меня баюкать, как бы усыплять мое внимание, и настолько, что я перестаю (в данном случае) понимать смысл слов. Разумеется, мне удается и преодолевать эту свою парализованность; мало того, когда я слушаю какую-либо, уже хорошо мне известную оперную арию или романс - одновременное воздействие музыки и слов, этих двух элементов, помогает мне и понимать и наслаждаться, однако именно то, что предварительно я нуждаюсь в каком-то усвоении отдельно того и другого, показывает, что где-то в моем "воспринимательном" аппарате имеется дефект своего рода "мешающая перегородка"... Не присутствие ли этой именно "перегородки" повлекло меня к балету, к искусству немому, выявляющемуся не в "чуждых" музыке словах, а в естественно рожденных музыкой движениях тела и лица? Упоение, испытываемое мной при "глядо-слушании" какой-либо сцены "Коппелии", "Спящей Красавицы", "Щелкунчика" или "Петрушки", не может идти в сравнение ни с чем. Вот, когда я испытываю поистине божественные эмоции. В глубине души я даже уверен, что, если "Кольцо Нибелунгов" было бы лирико-мимо-драмой, то оно бы действовало еще сильнее, нежели оно действует сейчас, что, впрочем, не значит, чтобы я не испытывал при слушании "оперной версии" этого бесподобного произведения величайшее наслаждение.

Что еще сказать о характере моей особы?

При изложении фактов моей жизни - этот характер неминуемо будет сам собой выявляться в большей или меньшей степени, по здесь не бесполезно, хотя бы для себя самого "в качестве упражнения на тему всё того же познай самого себя" выделить те черты характера, с которыми я родился и которые, если с годами и притупились, то всё же остались во мне и по сей день. Однако я теряюсь, куда отнести эти приметы - к "характеру" или к "темпераменту"? Одной такой чертой является во всяком случае - вспыльчивость. Она и по сей день внутри меня совсем такая же, какою она была в раннем детстве, когда я в минуту овладевавшего мною бешенства ломал игрушки, рвал на себе одежды и колотил няньку. В столь же бурных и "эффектных" выражениях эта черта ныне, разумеется, больше не проявляется, но не проявляется она единственно... из какого-то чувства самосохранения, однако это вовсе не потому, что я боюсь, как бы не наделать непоправимых бед, а потому, что я боюсь, как бы не совершить какую-либо глупость, не сотворить поступка совершенно несоответствующего моему же отношению к данному случаю... Сколько раз в былое время я успевал что-либо "выпалить" несуразное и смертельно обидное, прежде чем я вообще что-либо мог сообразить. Мной в буквальном смысле слова овладевает нечто вроде "вдохновения", род гневного экстаза, в котором уже не остается и тени самокритики. Лишь накопившиеся за долгую жизнь раскаяния за такие "ужасно недостойные", в аффекте произнесенные речи привели, наконец, к тому, что сейчас потребовалось бы уже нечто совсем чрезвычайное и при совершенно исключительных обстоятельствах, чтобы я опять дал волю своему "гневному экстазу".

Другая характерная черта сказывается в моем отношении к работе. Здесь я еще более "во власти вдохновения". Пока это вдохновение владеет мной, до тех пор я работаю удачно, идеи роями кружатся в голове, просятся наружу. Я буквально не успеваю их фиксировать, а те, которые я успеваю, те меня самого иногда удивляют своей "неожиданной удачливостью". Увы, так же неожиданно, как является вдохновение, оно без предупреждения и исчезает. Когда я меньше знал себя и не был научен опытом, то часто пробовал реагировать против этих "капризов своей музы", я упорствовал в разработке того, к чему почувствовал охлаждение. Но тогда я неминуемо портил то, что делал, а за порчей следовало отчаяние, желание всё бросить и скрыть свой стыд перед другими и перед самим собой.

Припадки такого бессилия не раз приводили меня к тому даже, что я бросал и запускал на месяцы, а то и годы начатую работу. Но со временем я понял, что эти "размолвки с музой" - нечто весьма безрассудное и у меня постепенно выработалось подобие "творческой системы", которой я строго придерживаюсь. С одной стороны, я слежу за соблюдением правила nulla dies sine liena и изо дня в день, как всякий другой профессионал, не ожидая вдохновения, я совершаю известный pensum исполняя только такие работы, которые, будучи необходимыми в общей экономике творчества, всё же не требуют особенного возбуждения. Когда же наступает момент "призыва к священной лире", - то я отдаюсь этому велению всецело и тогда мне выдается счастье совершать своего рода "подвиги" - в какие-нибудь два три часа мне удается сделать то, на что нормально потребовались бы недели... И мне это, действительно, удается, т. е. то, что я делаю в такие минуты, мне самому нравится.